Неточные совпадения
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых
есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о царе и народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало
у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала
другое слово...
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он
был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке,
другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно
у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось — веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Он перевелся из
другого города в пятый класс; уже третий год, восхищая учителей успехами в науках, смущал и раздражал их своим поведением. Среднего роста, стройный, сильный, он ходил легкой, скользящей походкой, точно артист цирка. Лицо
у него
было не русское, горбоносое, резко очерченное, но его смягчали карие, женски ласковые глаза и невеселая улыбка красивых, ярких губ; верхняя уже поросла темным пухом.
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался;
было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону той улицы, где жил Макаров, и скоро в сумраке, под липами
у церковной ограды, увидал Макарова, — он стоял, держась одной рукой за деревянную балясину ограды, а
другая рука его
была поднята в уровень головы, и, хотя Клим не видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может
быть, и Макаров знают
другую любовь, эта любовь вызывает
у матери,
у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни
другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял
у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
Клим вышел на улицу, и ему стало грустно. Забавные
друзья Макарова, должно
быть, крепко любят его, и жить с ними — уютно, просто. Простота их заставила его вспомнить о Маргарите — вот
у кого он хорошо отдохнул бы от нелепых тревог этих дней. И, задумавшись о ней, он вдруг почувствовал, что эта девушка незаметно выросла в глазах его, но выросла где-то в стороне от Лидии и не затемняя ее.
Было около полуночи, когда Клим пришел домой.
У двери в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно
быть, уже спал; он не откликнулся на стук в дверь, хотя в комнате его горел огонь, скважина замка пропускала в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось
есть. Он осторожно заглянул в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо в плечо
друг с
другом; Марина ходила, скрестив руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой
у своего лица, говорил вполголоса...
Высвободив из-под плюшевого одеяла голую руку,
другой рукой Нехаева снова закуталась до подбородка; рука ее
была влажно горячая и неприятно легкая; Клим вздрогнул, сжав ее. Но лицо, густо порозовевшее, оттененное распущенными волосами и освещенное улыбкой радости, вдруг показалось Климу незнакомо милым, а горящие глаза вызывали
у него и гордость и грусть. За ширмой шелестело и плавало темное облако, скрывая оранжевое пятно огня лампы, лицо девушки изменялось, вспыхивая и угасая.
— Насколько ты, с твоей сдержанностью, аристократичнее
других! Так приятно видеть, что ты не швыряешь своих мыслей, знаний бессмысленно и ненужно, как это делают все, рисуясь
друг перед
другом!
У тебя
есть уважение к тайнам твоей души, это — редко. Не выношу людей, которые кричат, как заплутавшиеся в лесу слепые. «Я, я, я», — кричат они.
— И все вообще, такой ужас! Ты не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша с Верой Петровной, мы не любим
друг друга, но — господи! Как ей
было тяжело!
У нее глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно. Люди топчут
друг друга. Я хочу жить, Клим, но я не знаю — как?
Когда мысли этого цвета и порядка являлись
у Самгина, он хорошо чувствовал, что вот это — подлинные его мысли, те, которые действительно отличают его от всех
других людей. Но он чувствовал также, что в мыслях этих
есть что-то нерешительное, нерешенное и робкое. Высказывать их вслух не хотелось. Он умел скрывать их даже от Лидии.
Туробоев отошел в сторону, Лютов, вытянув шею, внимательно разглядывал мужика, широкоплечего, в пышной шапке сивых волос, в красной рубахе без пояса; полторы ноги его
были одеты синими штанами. В одной руке он держал нож, в
другой — деревянный ковшик и, говоря, застругивал ножом выщербленный край ковша, поглядывая на господ снизу вверх светлыми глазами. Лицо
у него
было деловитое, даже мрачное, голос звучал безнадежно, а когда он перестал говорить, брови его угрюмо нахмурились.
Другой актер
был не важный: лысенький, с безгубым ртом, в пенсне на носу, загнутом, как
у ястреба; уши
у него
были заячьи, большие и чуткие. В сереньком пиджачке, в серых брючках на тонких ногах с острыми коленями, он непоседливо суетился, рассказывал анекдоты, водку
пил сладострастно, закусывал только ржаным хлебом и, ехидно кривя рот, дополнял оценки важного актера тоже тремя словами...
Вошли двое: один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой, не то пьяной, не то насмешливой.
У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина в платочке, надвинутом до бровей. Потом один за
другим пришло еще человека четыре, они столпились
у печи, не подходя к столу, в сумраке трудно
было различить их. Все молчали, постукивая и шаркая ногами по кирпичному полу, только улыбающийся человек сказал кому-то...
В углу открылась незаметная дверь, вошел, угрюмо усмехаясь, вчерашний серый дьякон. При свете двух больших ламп Самгин увидел, что
у дьякона три бороды, длинная и две покороче; длинная росла на подбородке, а две
другие спускались от ушей, со щек. Они
были мало заметны на сером подряснике.
Самгин пошел за ним.
У стола с закусками
было тесно, и ораторствовал Варавка со стаканом вина в одной руке, а
другою положив бороду на плечо и придерживая ее там.
— Разве ты со зла советовал мне читать «Гигиену брака»? Но я не читала эту книгу, в ней ведь, наверное, не объяснено, почему именно я нужна тебе для твоей любви? Это — глупый вопрос?
У меня
есть другие, глупее этого. Вероятно, ты прав: я — дегенератка, декадентка и не гожусь для здорового, уравновешенного человека. Мне казалось, что я найду в тебе человека, который поможет… впрочем, я не знаю, чего ждала от тебя.
— А критикуют
у нас от конфуза пред Европой, от самолюбия, от неумения жить по-русски. Господину Герцену хотелось Вольтером
быть, ну и
у других критиков —
у каждого своя мечта. Возьмите лепешечку, на вишневом соке замешена; домохозяйка моя — неистощимой изобретательности по части печева, — талант!
— Всегда спокойная, холодная, а — вот, — заговорил он, усмехаясь, но тотчас же оборвал фразу и неуместно чмокнул. — Пуаре? — переспросил он неестественно громко и неестественно оживленно начал рассказывать: — Он — брат известного карикатуриста Каран-д’Аша,
другой его брат — капитан одного из пароходов Добровольного флота, сестра — актриса, а сам он
был поваром
у губернатора, затем околоточным надзирателем, да…
— В Дьяконе
есть что-то смешное. А
у другого — кривой нос, и, конечно, это записано в его паспорте, — особая примета. Сыщики поймают его за нос.
— Так вот, значит:
у одних — обман зрения,
у других — классовая интуиция. Ежели рабочий воспринимает учение, ядовитое для хозяина, хозяин — буде он не дурак — обязан несколько ознакомиться с этим учением. Может
быть, удастся подпортить его. В Европах весьма усердно стараются подпортить, а наши юные буржуйчики тоже не глухи и не слепы. Замечаются попыточки организовать классовое самосознание, сочиняют какое-то неославянофильство, Петра Великого опрокидывают и вообще… шевелятся.
— Вот — дура! Почти готова плакать, — сказала она всхлипнув. — Знаешь, я все-таки добилась, что и он влюбился, и
было это так хорошо, такой он стал… необыкновенно удивленный. Как бы проснулся, вылез из мезозойской эры, выпутался из созвездий, ручонки
у него длинные, слабые, обнимает, смеется… родился второй раз и — в
другой мир.
«Должно
быть,
есть какие-то особенные люди, ни хорошие, ни дурные, но когда соприкасаешься с ними, то они возбуждают только дурные мысли.
У меня с тобою
были какие-то ни на что не похожие минуты. Я говорю не о «сладких судорогах любви», вероятно, это может
быть испытано и со всяким
другим, а
у тебя — с
другой».
Учился он автоматически, без увлечения, уже сознавая, что сделал ошибку, избрав юридический факультет. Он не представлял себя адвокатом, произносящим речи в защиту убийц, поджигателей, мошенников.
У него вообще не
было позыва к оправданию людей, которых он видел выдуманными, двуличными и так или иначе мешавшими жить ему, человеку своеобразного духовного строя и даже как бы
другой расы.
Самгин вспомнил, что с месяц тому назад он читал в пошлом «Московском листке» скандальную заметку о студенте с фамилией, скрытой под буквой Т. Студент обвинял горничную дома свиданий в краже
у него денег, но свидетели обвиняемой показали, что она всю эту ночь до утра играла роль не горничной, а клиентки дома,
была занята с
другим гостем и потому — истец ошибается, он даже не мог видеть ее. Заметка
была озаглавлена: «Ошибка ученого».
— Не провожал, а открыл дверь, — поправила она. — Да, я это помню. Я ночевала
у знакомых, и мне нужно
было рано встать. Это — мои
друзья, — сказала она, облизав губы. — К сожалению, они переехали в провинцию. Так это вас вели? Я не узнала… Вижу — ведут студента, это довольно обычный случай…
— Он еще
есть, — поправил доктор, размешивая сахар в стакане. — Он —
есть, да! Нас, докторов, не удивишь, но этот умирает… корректно, так сказать. Как будто собирается переехать на
другую квартиру и — только.
У него — должны бы мозговые явления начаться, а он — ничего, рассуждает, как… как не надо.
— А когда мне
было лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я сидела
у окна, — меня в тот день наказали, — и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом
другой кровельщик запел песню, мальчишка тоже стал
петь, и — так хорошо выходило
у них. Но вдруг песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, — это упал на землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а — рисунок…
— Может
быть, конечно, что это
у нас от всесильной тоски по справедливости, ведь, знаете, даже воры о справедливости мечтают, да и все вообще в тоске по какой-нибудь
другой жизни, отчего
у нас и пьянство и распутство. Однако же, уверяю вас, Варвара Кирилловна, многие притворяются, сукиновы дети! Ведь я же знаю. Например — преступники…
У кого-то из старых французов, Феваля или Поль де-Кока, он вычитал, что в интимных отношениях супругов
есть признаки, по которым муж, если он не глуп, всегда узнает,
была ли его жена в объятиях
другого мужчины.
После десятка свиданий Самгин решил, что, наконец,
у него
есть хороший
друг, с которым и можно и легко говорить обо всем, а главное — о себе.
Самгин понимал, что говорит излишне много и что этого не следует делать пред человеком, который, глядя на него искоса, прислушивается как бы не к словам, а к мыслям. Мысли
у Самгина
были обиженные, суетливы и бессвязны, ненадежные мысли. Но слов он не мог остановить, точно в нем, против его воли, говорил
другой человек. И возникало опасение, что этот
другой может рассказать правду о записке, о Митрофанове.
Самгин приостановился, пошел тише,
у него вспотели виски. Он скоро убедился, что это — фонари, они стоят на панели
у ворот или повешены на воротах. Фонарей
было немного, светились они далеко
друг от
друга и точно для того, чтоб показать свою ненужность. Но, может
быть, и для того, чтоб удобней
было стрелять в человека, который поравняется с фонарем.
В центре толпы, с флагом на длинном древке, стоял Корнев, голова его
была выше всех. Самгин отметил, что сегодня
у Корнева
другое лицо, не столь сухое и четкое, как всегда, и глаза —
другие, детские глаза.
Возвратясь домой, он увидал
у ворот полицейского, на крыльце дома —
другого; оказалось, что полиция желала арестовать Инокова, но доктор воспротивился этому; сейчас приедут полицейский врач и судебный следователь для проверки показаний доктора и допроса Инокова, буде он окажется в силах дать показание по обвинению его «в нанесении тяжких увечий, последствием коих
была смерть».
Жила-была дама,
было у нее два мужа,
Один — для тела,
другой — для души.
И вот начинается драма: который хуже?
Понять она не умела, оба — хороши!
Эту группу, вместе с гробом впереди ее, окружала цепь студентов и рабочих, державших
друг друга за руки,
у многих в руках — револьверы. Одно из крепких звеньев цепи — Дунаев,
другое — рабочий Петр Заломов, которого Самгин встречал и о котором говорили, что им
была организована защита университета, осажденного полицией.
Он исчез. Парень подошел к столу, взвесил одну бутылку,
другую, налил в стакан вина,
выпил, громко крякнул и оглянулся, ища, куда плюнуть. Лицо
у него опухло, левый глаз почти затек, подбородок и шея вымазаны кровью. Он стал еще кудрявей, — растрепанные волосы его стояли дыбом, и он
был еще более оборван, — пиджак вместе с рубахой распорот от подмышки до полы, и, когда парень
пил вино, — весь бок его обнажился.
Лампа, плохо освещая просторную кухню, искажала формы вещей: медная посуда на полках приобрела сходство с оружием, а белая масса плиты — точно намогильный памятник. В мутном пузыре света старики сидели так, что их разделял только угол стола. Ногти
у медника
были зеленоватые, да и весь он казался насквозь пропитанным окисью меди. Повар, в пальто, застегнутом до подбородка, сидел не по-стариковски прямо и гордо; напялив шапку на колено, он прижимал ее рукой, а
другою дергал свои реденькие усы.
— Я говорю Якову-то: товарищ, отпустил бы солдата, он — разве злой? Дурак он, а — что убивать-то, дураков-то? Михайло —
другое дело, он тут кругом всех знает — и Винокурова, и Лизаветы Константиновны племянника, и Затесовых, — всех! Он ведь покойника Митрия Петровича сын, — помните, чай, лысоватый, во флигере
у Распоповых жил, Борисов — фамилия? Пьяный человек
был, а умница, добряк.
Клим остался с таким ощущением, точно он не мог понять, кипятком или холодной водой облили его? Шагая по комнате, он пытался свести все слова, все крики Лютова к одной фразе. Это — не удавалось, хотя слова «удирай», «уезжай» звучали убедительнее всех
других. Он встал
у окна, прислонясь лбом к холодному стеклу. На улице
было пустынно, только какая-то женщина, согнувшись, ходила по черному кругу на месте костра, собирая угли в корзинку.
— Я здесь с утра до вечера, а нередко и ночую; в доме
у меня — пустовато, да и грусти много, — говорила Марина тоном старого доверчивого
друга, но Самгин, помня, какой грубой, напористой
была она, — не верил ей.
В помещение под вывеской «Магазин мод» входят, осторожно и молча, разнообразно одетые, но одинаково смирные люди, снимают верхнюю одежду, складывая ее на прилавки, засовывая на пустые полки; затем они, «гуськом» идя
друг за
другом, спускаются по четырем ступенькам в большую, узкую и длинную комнату, с двумя окнами в ее задней стене, с голыми стенами, с печью и плитой в углу,
у входа: очевидно — это
была мастерская.
Женщина стояла, опираясь одной рукой о стол, поглаживая
другой подбородок, горло, дергая коротенькую, толстую косу; лицо
у нее — смуглое, пухленькое, девичье, глаза круглые, кошачьи; резко очерченные губы. Она повернулась спиною к Лидии и, закинув руки за спину, оперлась ими о край стола, — казалось, что она падает; груди и живот ее торчали выпукло, вызывающе, и Самгин отметил, что в этой позе
есть что-то неестественное, неудобное и нарочное.
— Старообрядцы очень зашевелились. Похоже, что
у нас
будет две церкви: одна — лает,
другая — подвывает! Бездарные мы люди по части религиозного мышления, и церковь
у нас бесталанная…
— И не воспитывайте меня анархистом, — анархизм воспитывается именно бессилием власти, да-с! Только гимназисты верят, что воспитывают — идеи. Чепуха! Церковь две тысячи лет внушает: «возлюбите
друг друга», «да единомыслием исповемы» — как там она
поет? Черта два — единомыслие, когда
у меня дом — в один этаж, а
у соседа — в три! — неожиданно закончил он.
Устав стоять, он обернулся, — в комнате
было темно; в углу
у дивана горела маленькая лампа-ночник, постель на одном диване
была пуста, а на белой подушке
другой постели торчала черная борода Захария. Самгин почувствовал себя обиженным, — неужели для него не нашлось отдельной комнаты? Схватив ручку шпингалета, он шумно открыл дверь на террасу, — там, в темноте, кто-то пошевелился, крякнув.
Кучер, благообразный, усатый старик, похожий на переодетого генерала, пошевелил вожжами, — крупные лошади стали осторожно спускать коляску по размытой дождем дороге;
у выезда из аллеи обогнали мужиков, — они шли гуськом
друг за
другом, и никто из них не снял шапки, а солдат, приостановясь, развертывая кисет, проводил коляску сердитым взглядом исподлобья. Марина, прищурясь, покусывая губы, оглядывалась по сторонам, измеряя поля; правая бровь ее
была поднята выше левой, казалось, что и глаза смотрят различно.
— Пророками — и надолго! —
будут двое: Леонид Андреев и Сологуб, а за ними пойдут и
другие, вот увидишь! Андреев — писатель, небывалый
у нас по смелости, а что он грубоват — это не беда! От этого он только понятнее для всех. Ты, Клим Иванович, напрасно морщишься, — Андреев очень самобытен и силен. Разумеется, попроще Достоевского в мыслях, но, может
быть, это потому, что он — цельнее. Читать его всегда очень любопытно, хотя заранее знаешь, что он скажет еще одно — нет! — Усмехаясь, она подмигнула...
— Пермякова и Марковича я знал по магазинам, когда еще служил
у Марины Петровны; гимназистки Китаева и Воронова учили меня, одна — алгебре,
другая — истории: они вошли в кружок одновременно со мной, они и меня пригласили, потому что боялись. Они
были там два раза и не раздевались, Китаева даже ударила Марковича по лицу и ногой в грудь, когда он стоял на коленях перед нею.