Неточные совпадения
Смелая, бойкая
была песенка, и ее мелодия
была веселая, —
было в ней две — три грустные ноты, но они покрывались общим светлым характером мотива, исчезали в рефрене, исчезали во всем заключительном куплете, — по крайней мере, должны
были покрываться, исчезать, — исчезали бы, если бы дама
была в
другом расположении духа; но теперь
у ней эти немногие грустные ноты звучали слышнее
других, она как будто встрепенется, заметив это, понизит на них голос и сильнее начнет
петь веселые звуки, их сменяющие, но вот она опять унесется мыслями от песни к своей думе, и опять грустные звуки берут верх.
Неделю гостила смирно, только все ездил к ней какой-то статский, тоже красивый, и дарил Верочке конфеты, и надарил ей хороших кукол, и подарил две книжки, обе с картинками; в одной книжке
были хорошие картинки — звери, города; а
другую книжку Марья Алексевна отняла
у Верочки, как уехал гость, так что только раз она и видела эти картинки, при нем: он сам показывал.
Утром Марья Алексевна подошла к шкапчику и дольше обыкновенного стояла
у него, и все говорила: «слава богу, счастливо
было, слава богу!», даже подозвала к шкапчику Матрену и сказала: «на здоровье, Матренушка, ведь и ты много потрудилась», и после не то чтобы драться да ругаться, как бывало в
другие времена после шкапчика, а легла спать, поцеловавши Верочку.
— Жюли,
будь хладнокровнее. Это невозможно. Не он, так
другой, все равно. Да вот, посмотри, Жан уже думает отбить ее
у него, а таких Жанов тысячи, ты знаешь. От всех не убережешь, когда мать хочет торговать дочерью. Лбом стену не прошибешь, говорим мы, русские. Мы умный народ, Жюли. Видишь, как спокойно я живу, приняв этот наш русский принцип.
— Да, могу благодарить моего создателя, — сказала Марья Алексевна: —
у Верочки большой талант учить на фортепьянах, и я за счастье почту, что она вхожа
будет в такой дом; только учительница-то моя не совсем здорова, — Марья Алексевна говорила особенно громко, чтобы Верочка услышала и поняла появление перемирия, а сама, при всем благоговении, так и впилась глазами в гостей: — не знаю, в силах ли
будет выйти и показать вам пробу свою на фортепьянах. — Верочка,
друг мой, можешь ты выйти, или нет?
Я не
была в обществе, не испытывала, что значит блистать, и
у меня еще нет влечения к этому, — зачем же я стану жертвовать чем-нибудь для блестящего положения только потому, что, по мнению
других, оно приятно?
Но
у меня
есть другое — желание: мне хотелось бы, чтобы женщины подружились с моею невестою, — она и о них заботится, как заботится о многом, обо всем.
А вот что странно, Верочка, что
есть такие же люди,
у которых нет этого желания,
у которых совсем
другие желания, и им, пожалуй, покажется странно, с какими мыслями ты, мой
друг, засыпаешь в первый вечер твоей любви, что от мысли о себе, о своем милом, о своей любви, ты перешла к мыслям, что всем людям надобно
быть счастливыми, и что надобно помогать этому скорее прийти.
Но
у них
есть другой, такой же вредный вид этой слабости: они подвержены повальному обольщению.
У одного окна, с одного конца стола, сидела Верочка и вязала шерстяной нагрудник отцу, свято исполняя заказ Марьи Алексевны;
у другого окна, с
другого конца стола, сидел Лопухов; локтем одной руки оперся на стол, и в этой руке
была сигара, а
другая рука
у него
была засунута в карман; расстояние между ним и Верочкою
было аршина два, если не больше.
—
Друг мой, я отнимаю
у вас время, но как же
быть.
— Нынче поутру Кирсанов дал мне адрес дамы, которая назначила мне завтра
быть у нее. Я лично незнаком с нею, но очень много слышал о ней от нашего общего знакомого, который и
был посредником. Мужа ее знаю я сам, — мы виделись
у этого моего знакомого много раз. Судя по всему этому, я уверен, что в ее семействе можно жить. А она, когда давала адрес моему знакомому, для передачи мне, сказала, что уверена, что сойдется со мною в условиях. Стало
быть, мой
друг, дело можно считать почти совершенно конченным.
— Нет, мой
друг, это возбудит подозрения. Ведь я бываю
у вас только для уроков. Мы сделаем вот что. Я пришлю по городской почте письмо к Марье Алексевне, что не могу
быть на уроке во вторник и переношу его на среду. Если
будет написано: на среду утро — значит, дело состоялось; на среду вечер — неудача. Но почти несомненно «на утро». Марья Алексевна это расскажет и Феде, и вам, и Павлу Константинычу.
—
Друг мой,
у тебя
есть какое-то веселье: что же ты не поделишься со мною?
— Ну, мой
друг,
у нас
был уговор, чтоб я не целовал твоих рук, да ведь то говорилось вообще, а на такой случай уговора не
было. Давайте руку, Вера Павловна.
— Они
будут играть в
другие куклы, только уж в безвредные куклы. Но ведь
у них не
будет таких детей, как они: ведь
у меня все люди
будут людьми; и их детей я выучу
быть не куклами, а людьми.
— Вот мы теперь хорошо знаем
друг друга, — начала она, — я могу про вас сказать, что вы и хорошие работницы, и хорошие девушки. А вы про меня не скажете, чтобы я
была какая-нибудь дура. Значит, можно мне теперь поговорить с вами откровенно, какие
у меня мысли. Если вам представится что-нибудь странно в них, так вы теперь уже подумаете об этом хорошенько, а не скажете с первого же раза, что
у меня мысли пустые, потому что знаете меня как женщину не какую-нибудь пустую. Вот какие мои мысли.
Сначала каждая девушка брала всю ее и расходовала отдельно от
других:
у каждой
были безотлагательные надобности, и не
было привычки действовать дружно.
По этим родственным отношениям три девушки не могли поселиться на общей квартире:
у одной мать
была неуживчивого характера;
у другой мать
была чиновница и не хотела жить вместе с мужичками,
у третьей отец
был пьяница.
Тут всего
было: танцовали в 16 пар, и только в 12 пар, зато и в 18, одну кадриль даже в 20 пар; играли в горелки, чуть ли не в 22 пары, импровизировали трое качелей между деревьями; в промежутках всего этого
пили чай, закусывали; с полчаса, — нет, меньше, гораздо меньше, чуть ли не половина компании даже слушала спор Дмитрия Сергеича с двумя студентами, самыми коренными его приятелями из всех младших его приятелей; они отыскивали
друг в
друге неконсеквентности, модерантизм, буржуазность, — это
были взаимные опорочиванья; но, в частности,
у каждого отыскивался и особенный грех.
У Кирсанова
было иначе: он немецкому языку учился по разным книгам с лексиконом, как Лопухов французскому, а по — французски выучился
другим манером, по одной книге, без лексикона: евангелие — книга очень знакомая; вот он достал Новый Завет в женевском переводе, да и прочел его восемь раз; на девятый уже все понимал, — значит, готово.
Идет ему навстречу некто осанистый, моцион делает, да как осанистый, прямо на него, не сторонится; а
у Лопухова
было в то время правило: кроме женщин, ни перед кем первый не сторонюсь; задели
друг друга плечами; некто, сделав полуоборот, сказал: «что ты за свинья, скотина», готовясь продолжать назидание, а Лопухов сделал полный оборот к некоему, взял некоего в охапку и положил в канаву, очень осторожно, и стоит над ним, и говорит: ты не шевелись, а то дальше протащу, где грязь глубже.
Что за чудо? Лопухов не умел вспомнить ничего, чем бы мог оскорбить его, да это и не
было возможно, при их уважении
друг к
другу, при горячей дружбе. Вера Павловна тоже очень усердно вспоминала, не она ли чем оскорбила его, и тоже не могла ничего отыскать, и тоже знала, по той же причине, как
у мужа, что это невозможно с ее стороны.
По наружности он и Лопухов
были опять
друзья, да и на деле Лопухов стал почти попрежнему уважать его и бывал
у него нередко; Вера Павловна также возвратила ему часть прежнего расположения, но она очень редко видела его.
— Нет, Вера Павловна,
у меня
другое чувство. Я вам хочу сказать, какой он добрый; мне хочется, чтобы кто-нибудь знал, как я ему обязана, а кому сказать кроме вас? Мне это
будет облегчение. Какую жизнь я вела, об этом, разумеется, нечего говорить, — она
у всех таких бедных одинакая. Я хочу сказать только о том, как я с ним познакомилась. Об нем так приятно говорить мне; и ведь я переезжаю к нему жить, — надобно же вам знать, почему я бросаю мастерскую.
И говорил, что я стала хорошенькая и скромная и стал ласкать меня, — и как же ласкать? взял руку и положил на свою, и стал гладить
другою рукою; и смотрит на мою руку; а точно, руки
у меня в это время уж
были белые, нежные…
Пока актриса оставалась на сцене, Крюковой
было очень хорошо жить
у ней: актриса
была женщина деликатная, Крюкова дорожила своим местом —
другое такое трудно
было бы найти, — за то, что не имеет неприятностей от госпожи, Крюкова привязалась и к ней; актриса, увидев это, стала еще добрее.
Так прошел месяц, может
быть, несколько и побольше, и если бы кто сосчитал, тот нашел бы, что в этот месяц ни на волос не уменьшилась его короткость с Лопуховыми, но вчетверо уменьшилось время, которое проводит он
у них, а в этом времени наполовину уменьшилась пропорция времени, которое проводит он с Верою Павловною. Еще какой-нибудь месяц, и при всей неизменности дружбы,
друзья будут мало видеться, — и дело
будет в шляпе.
«Ныне я ждала своего
друга Д. на бульваре, подле Нового моста: там живет дама,
у которой я думала
быть гувернанткою.
Кроме мужчин,
есть на свете женщины, которые тоже люди; кроме пощечины,
есть другие вздоры, по — нашему с тобою и по правде вздоры, но которые тоже отнимают спокойствие жизни
у людей.
Отчего Кирсанов не вальсирует на этой бесцеремонной вечеринке, на которой сам Лопухов вальсирует, потому что здесь общее правило: если ты семидесятилетний старик, но попался сюда, изволь дурачиться вместе с
другими; ведь здесь никто ни на кого не смотрит,
у каждого одна мысль — побольше шуму, побольше движенья, то
есть побольше веселья каждому и всем, — отчего же Кирсанов не вальсирует?
На
другой день, когда ехали в оперу в извозничьей карете (это ведь дешевле, чем два извозчика), между
другим разговором сказали несколько слов и о Мерцаловых,
у которых
были накануне, похвалили их согласную жизнь, заметили, что это редкость; это говорили все, в том числе Кирсанов сказал: «да, в Мерцалове очень хорошо и то, что жена может свободно раскрывать ему свою душу», только и сказал Кирсанов, каждый из них троих думал сказать то же самое, но случилось сказать Кирсанову, однако, зачем он сказал это?
Вышел из 2–го курса, поехал в поместье, распорядился, победив сопротивление опекуна, заслужив анафему от братьев и достигнув того, что мужья запретили его сестрам произносить его имя; потом скитался по России разными манерами: и сухим путем, и водою, и тем и
другою по обыкновенному и по необыкновенному, — например, и пешком, и на расшивах, и на косных лодках, имел много приключений, которые все сам устраивал себе; между прочим, отвез двух человек в казанский, пятерых — в московский университет, — это
были его стипендиаты, а в Петербург, где сам хотел жить, не привез никого, и потому никто из нас не знал, что
у него не 400, а 3 000 р. дохода.
На свои деньги он не покупал ничего подобного; «не имею права тратить деньги на прихоть, без которой могу обойтись», — а ведь он воспитан
был на роскошном столе и имел тонкий вкус, как видно
было по его замечаниям о блюдах; когда он обедал
у кого-нибудь за чужим столом, он
ел с удовольствием многие из блюд, от которых отказывал себе в своем столе,
других не
ел и за чужим столом.
«А, десять часов уже, — произнес он через несколько времени, — в 10 часов
у меня
есть дело в
другом месте.
Года через два после того, как мы видим его сидящим в кабинете Кирсанова за ньютоновым толкованием на «Апокалипсис», он уехал из Петербурга, сказавши Кирсанову и еще двум — трем самым близким
друзьям, что ему здесь нечего делать больше, что он сделал все, что мог, что больше делать можно
будет только года через три, что эти три года теперь
у него свободны, что он думает воспользоваться ими, как ему кажется нужно для будущей деятельности.
— Нет. Именно я потому и выбран, что всякий
другой на моем месте отдал бы. Она не может остаться в ваших руках, потому что, по чрезвычайной важности ее содержания, характер которого мы определили, она не должна остаться ни в чьих руках. А вы захотели бы сохранить ее, если б я отдал ее. Потому, чтобы не
быть принуждену отнимать ее
у вас силою, я вам не отдам ее, а только покажу. Но я покажу ее только тогда, когда вы сядете, сложите на колена ваши руки и дадите слово не поднимать их.
Итак, Вера Павловна занялась медициною; и в этом, новом
у нас деле, она
была одною из первых женщин, которых я знал. После этого она, действительно, стала чувствовать себя
другим человеком.
У ней
была мысль: «Через несколько лет я уж
буду в самом деле стоять на своих ногах». Это великая мысль. Полного счастья нет без полной независимости. Бедные женщины, немногие из вас имеют это счастие!
Просыпаясь, она нежится в своей теплой постельке, ей лень вставать, она и думает и не думает, и полудремлет и не дремлет; думает, — это, значит, думает о чем-нибудь таком, что относится именно к этому дню, к этим дням, что-нибудь по хозяйству, по мастерской, по знакомствам, по планам, как расположить этот день, это, конечно, не дремота; но, кроме того,
есть еще два предмета, года через три после свадьбы явился и третий, который тут в руках
у ней, Митя: он «Митя», конечно, в честь
друга Дмитрия; а два
другие предмета, один — сладкая мысль о занятии, которое дает ей полную самостоятельность в жизни,
другая мысль — Саша; этой мысли даже и нельзя назвать особою мыслью, она прибавляется ко всему, о чем думается, потому что он участвует во всей ее жизни; а когда эта мысль, эта не особая мысль, а всегдашняя мысль, остается одна в ее думе, — она очень, очень много времени бывает одна в ее думе, — тогда как это назвать? дума ли это или дремота, спится ли ей или Не спится? глаза полузакрыты, на щеках легкий румянец будто румянец сна… да, это дремота.
Разве только вообще сказать, что та перемена, которая началась в характере вечера Веры Павловны от возобновления знакомства с Кирсановым на Васильевском острове, совершенно развилась теперь, что теперь Кирсановы составляют центр уже довольно большого числа семейств, все молодых семейств, живущих так же ладно и счастливо, как они, и точно таких же по своим понятиям, как они, и что музыка и пенье, опера и поэзия, всякие — гулянья и танцы наполняют все свободные вечера каждого из этих семейств, потому что каждый вечер
есть какое-нибудь сборище
у того или
другого семейства или какое-нибудь
другое устройство вечера для разных желающих.
— «Значит, остались и города для тех, кому нравится в городах?» — «Не очень много таких людей; городов осталось меньше прежнего, — почти только для того, чтобы
быть центрами сношений и перевозки товаров,
у лучших гаваней, в
других центрах сообщений, но эти города больше и великолепнее прежних; все туда ездят на несколько дней для разнообразия; большая часть их жителей беспрестанно сменяется, бывает там для труда, на недолгое время».
Вспомни же свою мастерскую, разве
у вас
было много средств? разве больше, чем
у других?» — «Нет, какие ж
у нас
были средства?» — «А ведь твои швеи имеют в десять раз больше удобств, в двадцать раз больше радостей жизни, во сто раз меньше испытывают неприятного, чем
другие, с такими же средствами, какие
были у вас.
И какой оркестр, более ста артистов и артисток, но особенно, какой хор!» — «Да,
у вас в целой Европе не
было десяти таких голосов, каких ты в одном этом зале найдешь целую сотню, и в каждом
другом столько же: образ жизни не тот, очень здоровый и вместе изящный, потому и грудь лучше, и голос лучше», — говорит светлая царица.
Хотя их компании
были дружны, хотя часто одна компания принимала
у себя в гостях
другую, хотя часто они соединялись для поездок за город, но все-таки мысль о солидарности счетов двух разных предприятий
была мысль новая, которую надобно
было долго и много разъяснять.
Вчера Полозову все представлялась натуральная мысль: «я постарше тебя и поопытней, да и нет никого на свете умнее меня; а тебя, молокосос и голыш, мне и подавно не приходится слушать, когда я своим умом нажил 2 миллиона (точно, в сущности,
было только 2, а не 4) — наживи — ка ты, тогда и говори», а теперь он думал: — «экой медведь, как поворотил; умеет ломать», и чем дальше говорил он с Кирсановым, тем живее рисовалась ему, в прибавок к медведю,
другая картина, старое забытое воспоминание из гусарской жизни: берейтор Захарченко сидит на «Громобое» (тогда еще
были в ходу
у барышень, а от них отчасти и между господами кавалерами, военными и статскими, баллады Жуковского), и «Громобой» хорошо вытанцовывает под Захарченкой, только губы
у «Громобоя» сильно порваны, в кровь.
Еще хорошо, что Катя так равнодушно перенесла, что я погубил ее состояние, оно и при моей-то жизни
было больше ее, чем мое:
у ее матери
был капитал,
у меня мало; конечно, я из каждого рубля сделал
было двадцать, значит, оно, с
другой стороны,
было больше от моего труда, чем по наследству; и много же я трудился! и уменье какое нужно
было, — старик долго рассуждал в этом самохвальном тоне, — потом и кровью, а главное, умом
было нажито, — заключил он и повторил в заключение предисловие, что такой удар тяжело перенести и что если б еще да Катя этим убивалась, то он бы, кажется, с ума сошел, но что Катя не только сама не жалеет, а еще и его, старика, поддерживает.
Правда, не вечно же вертелись
у него перед глазами дочь с предполагаемым женихом; чаще, чем в одной комнате с ним, они сидели или ходили в
другой комнате или
других комнатах; но от этого не
было никакой разницы в их разговорах.
— Может
быть, я, может
быть, кто-нибудь
другой, близкий ко мне. Однако подумайте, Катерина Васильевна. А это я скажу, когда получу от вас ответ. Я через три дня попрошу
у вас ответ.