Неточные совпадения
Он всегда говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим
знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама,
все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
Она сказала это так сильно встряхнув головой, что очки ее подскочили выше бровей. Вскоре Клим
узнал и незаметно для себя привык думать, что царь — это военный человек, очень злой и хитрый, недавно он «обманул
весь народ».
— Павля
все знает, даже больше, чем папа. Бывает, если папа уехал в Москву, Павля с мамой поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда выпьет мадеры, больная потому что и злая тоже. Она говорит: «Бог сделал меня злой». И ей не нравится, что папа знаком с другими дамами и с твоей мамой; она не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова жена.
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для того чтобы он, Дронов,
всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую веру и теперь живет богато; что ведьма тетка,
узнав об этом, выгнала из дома мать и бабушку и что мать очень хотела уйти в Турцию, но бабушка не пустила ее.
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он
все равно не верит в то, что говорит. Он
знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
«Мама хочет переменить мужа, только ей еще стыдно», — догадался он, глядя, как на красных углях вспыхивают и гаснут голубые, прозрачные огоньки. Он слышал, что жены мужей и мужья жен меняют довольно часто, Варавка издавна нравился ему больше, чем отец, но было неловко и грустно
узнать, что мама, такая серьезная, важная мама, которую
все уважали и боялись, говорит неправду и так неумело говорит. Ощутив потребность утешить себя, он повторил...
— Не
знаешь? — стал дразнить Клим товарища. — А хвастаешься: я
все знаю. — Тень прекратила свое движение.
Когда приехали на каникулы Борис Варавка и Туробоев, Клим прежде
всех заметил, что Борис, должно быть, сделал что-то очень дурное и боится, как бы об этом не
узнали.
Клим чувствовал себя невыразимо странно, на этот раз ему казалось, что он участвует в выдумке, которая несравненно интереснее
всего, что он
знал, интереснее и страшней.
В гимназии она считалась одной из первых озорниц, а училась небрежно. Как брат ее, она вносила в игры много оживления и, как это
знал Клим по жалобам на нее, много чего-то капризного, испытующего и даже злого. Стала еще более богомольна, усердно посещала церковные службы, а в минуты задумчивости ее черные глаза смотрели на
все таким пронзающим взглядом, что Клим робел пред нею.
— Я должна была сказать тебе
все это давно, — слышал он. — Но, повторяю,
зная, как ты наблюдателен и вдумчив, я сочла это излишним.
— И
знают много, и сказать умеют, и
все это значительно, но хотя и светит, а — не греет. И — не главное…
— Читайте «Метафизику любви» Шопенгауэра, в ней найдете
все, что вам нужно
знать. Неглупой иллюстрацией к ней служит «Крейцерова соната» Толстого.
— Забыл я: Иван писал мне, что он с тобой разошелся. С кем же ты живешь, Вера, а? С богатым, видно? Адвокат, что ли? Ага, инженер. Либерал? Гм… А Иван — в Германии, говоришь? Почему же не в Швейцарии? Лечится? Только лечится? Здоровый был. Но — в принципах не крепок. Это
все знали.
Клим шел во флигель тогда, когда он
узнавал или видел, что туда пошла Лидия. Это значило, что там будет и Макаров. Но, наблюдая за девушкой, он убеждался, что ее притягивает еще что-то, кроме Макарова. Сидя где-нибудь в углу, она куталась, несмотря на дымную духоту, в оранжевый платок и смотрела на людей, крепко сжав губы, строгим взглядом темных глаз. Климу казалось, что в этом взгляде да и вообще во
всем поведении Лидии явилось нечто новое, почти смешное, какая-то деланная вдовья серьезность и печаль.
— Не тому вас учат, что вы должны
знать. Отечествоведение — вот наука, которую следует преподавать с первых же классов, если мы хотим быть нацией. Русь
все еще не нация, и боюсь, что ей придется взболтать себя еще раз так, как она была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы будем нацией — вероятно.
Все чаще и как-то угрюмо Томилин стал говорить о женщинах, о женском, и порою это у него выходило скандально. Так, когда во флигеле писатель Катин горячо утверждал, что красота — это правда, рыжий сказал своим обычным тоном человека, который точно
знает подлинное лицо истины...
Клим
знал, что на эти вопросы он мог бы ответить только словами Томилина, знакомыми Макарову. Он молчал, думая, что, если б Макаров решился на связь с какой-либо девицей, подобной Рите,
все его тревоги исчезли бы. А еще лучше, если б этот лохматый красавец отнял швейку у Дронова и перестал бы вертеться вокруг Лидии. Макаров никогда не спрашивал о ней, но Клим видел, что, рассказывая, он иногда, склонив голову на плечо, смотрит в угол потолка, прислушиваясь.
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах люди раскланиваются
все более почтительно, и
знал, что в домах говорят о нем
все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
— Ты
знаешь: существует только человек,
все же остальное — от его воображения. Это, кажется, Протагор…
— И пьет. Вообще тут многие живут в тревожном настроении, перелом души! — продолжал Дмитрий
все с радостью. — А я, кажется, стал похож на Дронова: хочу
все знать и ничего не успеваю. И естественник, и филолог…
— В сущности, мы едва ли имеем право делать столь определенные выводы о жизни людей. Из десятков тысяч мы
знаем, в лучшем случае, как живет сотня, а говорим так, как будто изучили жизнь
всех.
Самгин нашел его усмешку нелестной для брата. Такие снисходительные и несколько хитренькие усмешечки Клим нередко ловил на бородатом лице Кутузова, но они не будили в нем недоверия к студенту, а только усиливали интерес к нему.
Все более интересной становилась Нехаева, но смущала Клима откровенным и торопливым стремлением найти в нем единомышленника. Перечисляя ему незнакомые имена французских поэтов, она говорила — так, как будто делилась с ним тайнами,
знать которые достоин только он, Клим Самгин.
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов, той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская. А вот я не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало
знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны. А вот француз, англичанин — они нужны
всему миру. И — немец, хотя я не люблю немцев.
— Вышло,
знаешь, так, будто в оркестр вскочил чужой музыкант и, ради озорства, задудел не то, что
все играют.
— Я —
знаю, ты не очень… не так уж сильно любил меня, да!
Знаю. Но я бесконечно,
вся благодарю тебя за эти часы вдвоем…
— Я, должно быть, немножко поэт, а может, просто — глуп, но я не могу… У меня — уважение к женщинам, и —
знаешь? — порою мне думается, что я боюсь их. Не усмехайся, подожди! Прежде
всего — уважение, даже к тем, которые продаются. И не страх заразиться, не брезгливость — нет! Я много думал об этом…
— Как
все это странно…
Знаешь — в школе за мной ухаживали настойчивее и больше, чем за нею, а ведь я рядом с нею почти урод. И я очень обижалась — не за себя, а за ее красоту. Один… странный человек, Диомидов, непросто — Демидов, а — Диомидов, говорит, что Алина красива отталкивающе. Да, так и сказал. Но… он человек необыкновенный, его хорошо слушать, а верить ему трудно.
— И
все вообще, такой ужас! Ты не
знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша с Верой Петровной, мы не любим друг друга, но — господи! Как ей было тяжело! У нее глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего
все это грубо и страшно. Люди топчут друг друга. Я хочу жить, Клим, но я не
знаю — как?
— Надо, говорит,
знать Россию.
Все знать — его пунктик. У него даже в стихах это сказано...
— Мужики любили Григория. Он им рассказывал
все, что
знает. И в работе всегда готов помочь. Он — хороший плотник. Телеги чинил. Работать он умеет всякую работу.
— А Томилин из операций своих исключает и любовь и
все прочее. Это, брат, не плохо. Без обмана. Ты что не зайдешь к нему? Он
знает, что ты здесь. Он тебя хвалит: это, говорит, человек независимого ума.
Клим устал от доктора и от любопытства, которое мучило его
весь день. Хотелось
знать: как встретились Лидия и Макаров, что они делают, о чем говорят? Он тотчас же решил идти туда, к Лидии, но, проходя мимо своей дачи, услышал голос Лютова...
— Весьма зрело и очень интересно. Но ты забыл, что аз есмь купеческий сын. Это обязывает измерять и взвешивать со
всей возможной точностью. Алина Марковна тоже не лишена житейской мудрости. Она видит, что будущий спутник первых шагов жизни ее подобен Адонису весьма отдаленно и даже — бесподобен. Но она
знает и учла, что он — единственный наследник фирмы «Братья Лютовы. Пух и перо».
Я, брат, к десяти годам уже
знал много… почти
все, чего не надо было
знать в этом возрасте.
— А теперь за
все углы смотрю спокойно, потому что
знаю: и за тем углом, который считают самым страшным, тоже ничего нет.
— Достоевский обольщен каторгой. Что такое его каторга? Парад. Он инспектором на параде, на каторге-то был. И
всю жизнь ничего не умел писать, кроме каторжников, а праведный человек у него «Идиот». Народа он не
знал, о нем не думал.
— Ваша мать приятный человек. Она
знает музыку. Далеко ли тут кладбище? Я люблю
все элегическое. У нас лучше
всего кладбища.
Все, что около смерти, у нас — отлично.
— Нет, — сказал Клим и, сняв очки, протирая стекла, наклонил голову. Он
знал, что лицо у него злое, и ему не хотелось, чтоб мать видела это. Он чувствовал себя обманутым, обокраденным. Обманывали его
все: наемная Маргарита, чахоточная Нехаева, обманывает и Лидия, представляясь не той, какова она на самом деле, наконец обманула и Спивак, он уже не может думать о ней так хорошо, как думал за час перед этим.
— Ты должен
знать:
все женщины неизлечимо больны одиночеством. От этого —
все непонятное вам, мужчинам, неожиданные измены и…
все! Никто из вас не ищет, не жаждет такой близости к человеку, как мы.
Макаров говорил не обидно, каким-то очень убедительным тоном, а Клим смотрел на него с удивлением: товарищ вдруг явился не тем человеком, каким Самгин
знал его до этой минуты. Несколько дней тому назад Елизавета Спивак тоже встала пред ним как новый человек. Что это значит? Макаров был для него человеком, который сконфужен неудачным покушением на самоубийство, скромным студентом, который усердно учится, и смешным юношей, который
все еще боится женщин.
— Лютов очень трудный. Он точно бежит от чего-то; так,
знаешь, бегом живет. Он и вокруг Алины
все как-то бегает.
— Почему ты сердишься? Он — пьет, но ведь это его несчастье.
Знаешь, мне кажется, что мы
все несчастные, и — непоправимо. Я особенно чувствую это, когда вокруг меня много людей.
На террасе говорили о славянофилах и Данилевском, о Герцене и Лаврове. Клим Самгин
знал этих писателей, их идеи были в одинаковой степени чужды ему. Он находил, что, в сущности,
все они рассматривают личность только как материал истории, для
всех человек является Исааком, обреченным на заклание.
— Трудное его ученое занятие! Какие тысячи слов надобно
знать! Уж он их выписывает, выписывает изо
всех книг, а книгам-то — счета нет!
Минутами Самгину казалось, что его вместилище впечатлений — то, что называют душой, — засорено этими мудрствованиями и
всем, что он
знал, видел, — засорено на
всю жизнь и так, что он уже не может ничего воспринимать извне, а должен только разматывать тугой клубок пережитого.
«Эй, вы! Я ничего не
знаю, не понимаю, ни во что не верю и вот — говорю вам это честно! А
все вы — притворяетесь верующими, вы — лжецы, лакеи простейших истин, которые вовсе и не истины, а — хлам, мусор, изломанная мебель, просиженные стулья».
Ходили пестро одетые цыганки и, предлагая
всем узнать будущее, воровали белье, куриц, детские игрушки.
— Любопытна слишком. Ей
все надо
знать — судоходство, лесоводство. Книжница. Книги портят женщин. Зимою я познакомился с водевильной актрисой, а она вдруг спрашивает: насколько зависим Ибсен от Ницше? Да черт их
знает, кто от кого зависит! Я — от дураков. Мне на днях губернатор сказал, что я компрометирую себя, давая работу политическим поднадзорным. Я говорю ему: Превосходительство! Они относятся к работе честно! А он: разве, говорит, у нас, в России, нет уже честных людей неопороченных?
— Адский пейзаж с черненькими фигурами недожаренных грешников. Железные горы, а на них жалкая трава, как зеленая ржавчина.
Знаешь, я
все более не люблю природу, — заключила она свой отчет, улыбаясь и подчеркнув слово «природа» брезгливой гримасой. — Эти горы, воды, рыбы —
все это удивительно тяжело и глупо. И — заставляет жалеть людей. А я — не умею жалеть.