Неточные совпадения
Постепенно начиналась скептическая критика «значения личности в процессе творчества
истории», — критика, которая через десятки лет уступила место неумеренному восторгу пред новым героем, «белокурой бестией» Фридриха Ницше.
Люди быстро умнели и, соглашаясь с Спенсером, что «из свинцовых инстинктов не выработаешь золотого поведения», сосредоточивали силы и таланты свои на «самопознании», на вопросах индивидуального бытия. Быстро подвигались к приятию лозунга «наше время — не время широких задач».
Только Иван Дронов требовательно и как-то излишне визгливо ставил вопросы об интеллигенции, о значении личности в процессе
истории. Знатоком этих вопросов был
человек, похожий на кормилицу; из всех друзей писателя он казался Климу наиболее глубоко обиженным.
— Да, да, эти
люди, которым
история приказала подать в отставку, возвращаются понемногу «из дальних странствий». У меня в конторе служат трое таких. Должен признать, что они хорошие работники…
— У них у всех неудачный роман с
историей.
История — это Мессалина, Клим, она любит связи с молодыми
людьми, но — краткие. Не успеет молодое поколение вволю поиграть, помечтать с нею, как уже на его место встают новые любовники.
«Идиоты!» — думал Клим. Ему вспоминались безмолвные слезы бабушки пред развалинами ее дома, вспоминались уличные сцены, драки мастеровых, буйства пьяных мужиков у дверей базарных трактиров на городской площади против гимназии и снова слезы бабушки, сердито-насмешливые словечки Варавки о народе, пьяном, хитром и ленивом. Казалось даже, что после
истории с Маргаритой все
люди стали хуже: и богомольный, благообразный старик дворник Степан, и молчаливая, толстая Феня, неутомимо пожиравшая все сладкое.
— Это — хорошие русские
люди, те, которые веруют, что логикой слов можно влиять на логику
истории.
— Я отношусь к Лиде дружески, и, естественно, меня несколько пугает ее
история с Макаровым,
человеком, конечно, не достойным ее. Быть может, я говорил с нею о нем несколько горячо, несдержанно. Я думаю, что это — все, а остальное — от воображения.
«Большинство
людей обязано покорно подчиняться своему назначению — быть сырым материалом
истории. Им, как, например, пеньке, не нужно думать о том, какой толщины и прочности совьют из них веревку и для какой цели она необходима».
— «Скучную
историю» Чехова — читали? Забавно, а? Профессор всю жизнь чему-то учил, а под конец — догадался: «Нет общей идеи». На какой же цепи он сидел всю-то жизнь? Чему же — без общей идеи —
людей учил?
На террасе говорили о славянофилах и Данилевском, о Герцене и Лаврове. Клим Самгин знал этих писателей, их идеи были в одинаковой степени чужды ему. Он находил, что, в сущности, все они рассматривают личность только как материал
истории, для всех
человек является Исааком, обреченным на заклание.
— Идем ко мне обедать. Выпьем. Надо, брат, пить. Мы —
люди серьезные, нам надобно пить на все средства четырех пятых души. Полной душою жить на Руси — всеми строго воспрещается. Всеми — полицией, попами, поэтами, прозаиками. А когда пропьем четыре пятых — будем порнографические картинки собирать и друг другу похабные анекдоты из русской
истории рассказывать. Вот — наш проспект жизни.
И, может быть, вот так же певуче лаская
людей одинаково обаятельным голосом, — говорит ли она о правде или о выдумке, — скажет
история когда-то и о том, как жил на земле
человек Клим Самгин.
— Интересно, что сделает ваше поколение, разочарованное в
человеке? Человек-герой, видимо, антипатичен вам или пугает вас, хотя
историю вы мыслите все-таки как работу Августа Бебеля и подобных ему. Мне кажется, что вы более индивидуалисты, чем народники, и что массы выдвигаете вы вперед для того, чтоб самим остаться в стороне. Среди вашего брата не чувствуется
человек, который сходил бы с ума от любви к народу, от страха за его судьбу, как сходит с ума Глеб Успенский.
С той поры он почти сорок лет жил, занимаясь
историей города, написал книгу, которую никто не хотел издать, долго работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей
истории, но был изгнан из редакции за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора в ряды
людей неблагонадежных.
— Вы, кажется,
человек внимательного ума и шикарной словесностью не увлечены, молчите все, так — как же, по-вашему: можно ли пренебрегать
историей?
— Вот собираются в редакции местные
люди: Европа, Европа! И поносительно рассказывают иногородним, то есть редактору и длинноязычной собратии его, о жизни нашего города. А душу его они не чувствуют,
история города не знакома им, отчего и раздражаются.
Из открытого окна флигеля доносился спокойный голос Елизаветы Львовны; недавно она начала заниматься
историей литературы с учениками школы,
человек восемь ходили к ней на дом. Чтоб не думать, Самгин заставил себя вслушиваться в слова Спивак.
В сущности, все это сводится к необъяснимому желанию сделать
человека Исааком, жертвой, наконец — лошадью, которая должна тащить куда-то тяжкий воз
истории.
— Мы,
люди, — начал он, отталкивая Берендеева взглядом, — мы, с моей точки зрения,
люди, на которых
историей возложена обязанность организовать революцию, внести в ее стихию всю мощь нашего сознания, ограничить нашей волей неизбежный анархизм масс…
— Требует она, чтоб
человек покорно признал себя слугою
истории, жертвой ее, а не мечтал бы о возможности личной свободы, независимого творчества.
—
История относится к
человеку суровее, жестче природы. Природа требует, чтоб
человек удовлетворял только инстинкты, вложенные ею в него.
История насилует интеллект
человека.
— «
Людей, говорит, моего класса, которые принимают эту философию
истории как истину обязательную и для них, я, говорит, считаю ду-ра-ка-ми, даже — предателями по неразумию их, потому что неоспоримый закон подлинной
истории — эксплоатация сил природы и сил
человека, и чем беспощаднее насилие — тем выше культура». Каково, а? А там — закоренелые либералы были…
— Я — смешанных воззрений. Роль экономического фактора — признаю, но и роль личности в
истории — тоже. Потом — материализм: как его ни толкуйте, а это учение пессимистическое, революции же всегда делались оптимистами. Без социального идеализма, без пафоса любви к
людям революции не создашь, а пафосом материализма будет цинизм.
Когда Самгин вышел на Красную площадь, на ней было пустынно, как бывает всегда по праздникам. Небо осело низко над Кремлем и рассыпалось тяжелыми хлопьями снега. На золотой чалме Ивана Великого снег не держался. У музея торопливо шевырялась стая голубей свинцового цвета. Трудно было представить, что на этой площади, за час пред текущей минутой, топтались, вторгаясь в Кремль, тысячи рабочих
людей, которым, наверное, ничего не известно из
истории Кремля, Москвы, России.
Затем, при помощи прочитанной еще в отрочестве по настоянию отца «
Истории крестьянских войн в Германии» и «Политических движений русского народа», воображение создало мрачную картину: лунной ночью, по извилистым дорогам, среди полей, катятся от деревни к деревне густые, темные толпы, окружают усадьбы помещиков, трутся о них; вспыхивают огромные костры огня, а
люди кричат, свистят, воют, черной массой катятся дальше, все возрастая, как бы поднимаясь из земли; впереди их мчатся табуны испуганных лошадей, сзади умножаются холмы огня, над ними — тучи дыма, неба — не видно, а земля — пустеет, верхний слой ее как бы скатывается ковром, образуя все новые, живые, черные валы.
— Лозунг командующих классов — назад, ко всяческим примитивам в литературе, в искусстве, всюду. Помните приглашение «назад к Фихте»? Но — это вопль испуганного схоласта, механически воспринимающего всякие идеи и страхи, а конечно, позовут и дальше — к церкви, к чудесам, к черту, все равно — куда, только бы дальше от разума
истории, потому что он становится все более враждебен
людям, эксплуатирующим чужой труд.
— Тут такая…
история: поселился я в одной семье, — отличные
люди!
— Да, — ответил Клим, вдруг ощутив голод и слабость. В темноватой столовой, с одним окном, смотревшим в кирпичную стену, на большом столе буйно кипел самовар, стояли тарелки с хлебом, колбасой, сыром, у стены мрачно возвышался тяжелый буфет, напоминавший чем-то гранитный памятник над могилою богатого купца. Самгин ел и думал, что, хотя квартира эта в пятом этаже, а вызывает впечатление подвала. Угрюмые
люди в ней, конечно, из числа тех, с которыми
история не считается, отбросила их в сторону.
Но в этот вечер они смотрели на него с вожделением, как смотрят любители вкусно поесть на редкое блюдо. Они слушали его рассказ с таким безмолвным напряжением внимания, точно он столичный профессор, который читает лекцию в глухом провинциальном городе обывателям, давно стосковавшимся о необыкновенном. В комнате было тесно, немножко жарко, в полумраке сидели согнувшись покорные
люди, и было очень хорошо сознавать, что вчерашний день — уже
история.
После
истории с Никоновой Самгин смотрел на Гогина как на
человека, который увел у него жену, но читать охотно согласился.
— Культурные
люди, знатоки
истории… Должны бы знать: всякая организация строится на угнетении… Государственное право доказывает неоспоримо… Ведь вы — юрист…
— Вот, я даже записала два, три его парадокса, например: «Торжество социальной справедливости будет началом духовной смерти
людей». Как тебе нравится? Или: «Начало и конец жизни — в личности, а так как личность неповторима,
история — не повторяется». Тебе скучно? — вдруг спросила она.
— Большевики — это
люди, которые желают бежать на сто верст впереди
истории, — так разумные
люди не побегут за ними. Что такое разумные? Это
люди, которые не хотят революции, они живут для себя, а никто не хочет революции для себя. Ну, а когда уже все-таки нужно сделать немножко революции, он даст немножко денег и говорит: «Пожалуйста, сделайте мне революцию… на сорок пять рублей!»
Взяв газету, он прилег на диван. Передовая статья газеты «Наше слово» крупным, но сбитым шрифтом, со множеством знаков вопроса и восклицания, сердито кричала о
людях, у которых «нет чувства ответственности пред страной, пред
историей».
«В сущности, есть много оснований думать, что именно эти
люди — основной материал
истории, сырье, из которого вырабатывается все остальное человеческое, культурное. Они и — крестьянство. Это — демократия, подлинный демос — замечательно живучая, неистощимая сила. Переживает все социальные и стихийные катастрофы и покорно, неутомимо ткет паутину жизни. Социалисты недооценивают значение демократии».
«Я отношусь к
людям слишком требовательно и неисторично. Недостаток историчности суждений — общий порок интеллигенции. Она говорит и пишет об
истории, не чувствуя ее».
Он казался загримированным под кого-то, отмеченного
историей, а брови нарочно выкрасил черной краской, как бы для того, чтоб
люди не думали, будто он дорожит своим сходством с историческим
человеком.
И — еще раз: эволюция невозможна без сотрудничества классов, — эта истина утверждается всей
историей культурного развития Европы, и отрицать эту истину могут только
люди, совершенно лишенные чувства ответственности пред
историей…
«Оффенбах был действительно остроумен, превратив предисловие к «Илиаде» в комедию. Следовало бы обработать в серию легких комедий все наиболее крупные события
истории культуры, чтоб
люди перестали относиться к своему прошлому подобострастно — как к его превосходительству…»
— Я спросила у тебя о Валентине вот почему: он добился у жены развода, у него — роман с одной девицей, и она уже беременна. От него ли, это — вопрос. Она — тонкая штучка, и вся эта
история затеяна с расчетом на дурака. Она — дочь помещика, — был такой шумный
человек, Радомыслов: охотник, картежник, гуляка; разорился, кончил самоубийством. Остались две дочери, эдакие, знаешь, «полудевы», по Марселю Прево, или того хуже: «девушки для радостей», — поют, играют, ну и все прочее.
— Теперь Валентин затеял новую канитель, — им руководят девицы Радомысловы и веселые
люди их кружка. Цель у них — ясная: обобрать болвана, это я уже сказала. Вот какая
история. Он рассказывал тебе?
Вспомнилось, как однажды у Прейса Тагильский холодно и жестко говорил о государстве как органе угнетения личности, а когда Прейс докторально сказал ему: «Вы шаржируете» — он ответил небрежно: «Это
история шаржирует». Стратонов сказал: «Ирония ваша — ирония нигилиста». Так же небрежно Тагильский ответил и ему: «Ошибаетесь, я не иронизирую. Однако нахожу, что
человек со вкусом к жизни не может прожевать действительность, не сдобрив ее солью и перцем иронии. Учит — скепсис, а оптимизм воспитывает дураков».
Самгин слушал и, следя за лицом рассказчика, не верил ему. Рассказ напоминал что-то читанное, одну из
историй, которые сочинялись мелкими писателями семидесятых годов. Почему-то было приятно узнать, что этот модно одетый
человек — сын содержателя дома терпимости и что его секли.
«Я слишком увлекся наблюдением и ослабил свою волю к действию. К чему, в общем и глубоком смысле, можно свести основное действие
человека, творца
истории? К самоутверждению, к обороне против созданных им идей, к свободе толкования смысла “фактов”».
Но он почти каждый день посещал Прозорова, когда старик чувствовал себя бодрее, работал с ним, а после этого оставался пить чай или обедать. За столом Прозоров немножко нудно, а все же интересно рассказывал о жизни интеллигентов 70–80-х годов, он знавал почти всех крупных
людей того времени и говорил о них, грустно покачивая головою, как о
людях, которые мужественно принесли себя в жертву Ваалу
истории.
Деликатностью обладал благовоспитанный
человек либерального образа мысли, а скромностью Ерухимович наградил
историю одной страны.
«Здесь собрались представители тех, которые стояли на коленях, тех, кого расстреливали, и те, кто приказывает расстреливать.
Люди, в массе, так же бездарны и безвольны, как этот их царь.
Люди только тогда становятся силой, творящей
историю, когда во главе их становится какой-нибудь смельчак, бывший поручик Наполеон Бонапарте. Да, — “так было, так будет”».
—
История жизни великих
людей мира сего — вот подлинная
история, которую необходимо знать всем, кто не хочет обольщаться иллюзиями, мечтами о возможности счастья всего человечества. Знаем ли мы среди величайших
людей земли хоть одного, который был бы счастлив? Нет, не знаем… Я утверждаю: не знаем и не можем знать, потому что даже при наших очень скромных представлениях о счастье — оно не было испытано никем из великих.
Это качество скрыто глубоко в области эмоции, и оно обеспечивает
человеку полную свободу, полную независимость мысли от насилия
истории, эпохи, класса.
— Был там Гурко, настроен мрачно и озлобленно, предвещал катастрофу, говорил, точно кандидат в Наполеоны. После
истории с Лидвалем и кражей овса ему, Гурко, конечно, жить не весело. Идиот этот, октябрист Стратонов, вторил ему, требовал: дайте нам сильного
человека! Ногайцев вдруг заявил себя монархистом. Это называется: уверовал в бога перед праздником. Сволочь.