Неточные совпадения
А вслед за ним не менее мощно звучал голос
другого гения, властно и настойчиво утверждая, что к свободе ведет только
один путь — путь «непротивления злу насилием».
Разного роста, различно одетые, они все были странно похожи
друг на
друга, как солдаты
одной и той же роты.
— Вот, Вера, идут двое, их — десять, потому что
один из них — нуль, а
другой — единица.
— Позволь, Тимофей! С
одной стороны, конечно, интеллигенты-практики, влагая свою энергию в дело промышленности и проникая в аппарат власти… с
другой стороны, заветы недавнего прошлого…
— Уничтожай его! — кричал Борис, и начинался любимейший момент игры: Варавку щекотали, он выл, взвизгивал, хохотал, его маленькие, острые глазки испуганно выкатывались, отрывая от себя детей
одного за
другим, он бросал их на диван, а они, снова наскакивая на него, тыкали пальцами ему в ребра, под колени. Клим никогда не участвовал в этой грубой и опасной игре, он стоял в стороне, смеялся и слышал густые крики Глафиры...
Споры с Марьей Романовной кончились тем, что однажды утром она ушла со двора вслед за возом своих вещей, ушла, не простясь ни с кем, шагая величественно, как всегда, держа в
одной руке саквояж с инструментами, а
другой прижимая к плоской груди черного, зеленоглазого кота.
Клим открыл в доме даже целую комнату, почти до потолка набитую поломанной мебелью и множеством вещей, былое назначение которых уже являлось непонятным, даже таинственным. Как будто все эти пыльные вещи вдруг, толпою вбежали в комнату, испуганные, может быть, пожаром; в ужасе они нагромоздились
одна на
другую, ломаясь, разбиваясь, переломали
друг друга и умерли. Было грустно смотреть на этот хаос, было жалко изломанных вещей.
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на
одной подтяжке,
другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось — веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
— Это — зачеркни, — приказывала мать и величественно шла из
одной комнаты в
другую, что-то подсчитывая, измеряя. Клим видел, что Лида Варавка провожает ее неприязненным взглядом, покусывая губы. Несколько раз ему уже хотелось спросить девочку...
Он уже научился не только зорко подмечать в людях смешное и глупое, но искусно умел подчеркнуть недостатки
одного в глазах
другого.
Люди спят, мой
друг, пойдем в тенистый сад,
Люди спят,
одни лишь звезды к нам глядят,
Да и те не видят нас среди ветвей
И не слышат, слышит только соловей.
Постепенно и вполне естественно исчезали,
один за
другим, люди.
Началось это с того, что однажды, опоздав на урок, Клим Самгин быстро шагал сквозь густую муть февральской метели и вдруг, недалеко от желтого здания гимназии, наскочил на Дронова, — Иван стоял на панели, держа в
одной руке ремень ранца, закинутого за спину,
другую руку, с фуражкой в ней, он опустил вдоль тела.
Пред ним,
одна за
другою, поплыли во тьме фигуры толстенькой Любы Сомовой, красавицы Алины с ее капризно вздернутой губой, смелым взглядом синеватых глаз, ленивыми движениями и густым, властным голосом.
Клим подошел к дяде, поклонился, протянул руку и опустил ее: Яков Самгин, держа в
одной руке стакан с водой, пальцами
другой скатывал из бумажки шарик и, облизывая губы, смотрел в лицо племянника неестественно блестящим взглядом серых глаз с опухшими веками. Глотнув воды, он поставил стакан на стол, бросил бумажный шарик на пол и, пожав руку племянника темной, костлявой рукой, спросил глухо...
— Ага, значит — из честных. В мое время честно писали Омулевский, Нефедов, Бажин, Станюкович, Засодимский, Левитов был, это болтун. Слепцов — со всячинкой… Успенский тоже. Их было двое, Успенских,
один — побойчее,
другой — так себе. С усмешечкой.
Клим почти не вслушивался в речи и споры, уже знакомые ему, они его не задевали, не интересовали. Дядя тоже не говорил ничего нового, он был, пожалуй, менее
других речист, мысли его были просты, сводились к
одному...
Из флигеля выходили,
один за
другим, темные люди с узлами, чемоданами в руках, писатель вел под руку дядю Якова. Клим хотел выбежать на двор, проститься, но остался у окна, вспомнив, что дядя давно уже не замечает его среди людей. Писатель подсадил дядю в экипаж черного извозчика, дядя крикнул...
— Ты в бабью любовь — не верь. Ты помни, что баба не душой, а телом любит. Бабы — хитрые, ух! Злые. Они даже и
друг друга не любят, погляди-ко на улице, как они злобно да завистно глядят
одна на
другую, это — от жадности все: каждая злится, что, кроме ее, еще
другие на земле живут.
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался; было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону той улицы, где жил Макаров, и скоро в сумраке, под липами у церковной ограды, увидал Макарова, — он стоял, держась
одной рукой за деревянную балясину ограды, а
другая рука его была поднята в уровень головы, и, хотя Клим не видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
По панелям, смазанным жидкой грязью, люди шагали чрезмерно торопливо и были неестественно одноцветны. Каменные и тоже одноцветные серые дома, не разъединенные заборами, тесно прижатые
один к
другому, являлись глазу как единое и бесконечное здание. Его нижний этаж, ярко освещенный, приплюснут к земле и вдавлен в нее, а верхние, темные, вздымались в серую муть, за которой небо не чувствовалось.
Глаза ее щурились и мигали от колючего блеска снежных искр. Тихо, суховато покашливая, она говорила с жадностью долго молчавшей, как будто ее только что выпустили из одиночного заключения в тюрьме. Клим отвечал ей тоном человека, который уверен, что не услышит ничего оригинального, но слушал очень внимательно. Переходя с
одной темы на
другую, она спросила...
Он был выше Марины на полголовы, и было видно, что серые глаза его разглядывают лицо девушки с любопытством.
Одной рукой он поглаживал бороду, в
другой, опущенной вдоль тела, дымилась папироса. Ярость Марины становилась все гуще, заметней.
Клим замолчал, найдя его изумление, смех и жест — глупыми. Он раза два видел на столе брата нелегальные брошюры;
одна из них говорила о том, «Что должен знать и помнить рабочий»,
другая «О штрафах». Обе — грязненькие, измятые, шрифт местами в черных пятнах, которые напоминали дактилоскопические оттиски.
Было что-то нелепое в гранитной массе Исакиевского собора, в прикрепленных к нему серых палочках и дощечках лесов, на которых Клим никогда не видел ни
одного рабочего. По улицам машинным шагом ходили необыкновенно крупные солдаты;
один из них, шагая впереди, пронзительно свистел на маленькой дудочке,
другой жестоко бил в барабан. В насмешливом, злокозненном свисте этой дудочки, в разноголосых гудках фабрик, рано по утрам разрывавших сон, Клим слышал нечто, изгонявшее его из города.
Клим находил, что это верно: какая-то чудовищная пасть поглощает,
одного за
другим, лучших людей земли, извергая из желудка своего врагов культуры, таких, как Болотников, Разин, Пугачев.
Из-за угла вышли под руку два студента, дружно насвистывая марш,
один из них уперся ногами в кирпичи панели и вступил в беседу с бабой, мывшей стекла окон,
другой, дергая его вперед, уговаривал...
Лютов ткнул в грудь свою, против сердца, указательным пальцем и повертел им, точно штопором. Неуловимого цвета, но очень блестящие глаза его смотрели в лицо Клима неприятно щупающим взглядом;
один глаз прятался в переносье,
другой забегал под висок. Они оба усмешливо дрогнули, когда Клим сказал...
В этом ему помогли две мухи: опустясь на горбик чайной ложки, они торопливо насладились
друг другом, и
одна исчезла в воздухе тотчас,
другая через две-три секунды после нее.
Он сел на скамью, под густой навес кустарника; аллея круто загибалась направо, за углом сидели какие-то люди, двое;
один из них глуховато ворчал,
другой шаркал палкой или подошвой сапога по неутоптанному, хрустящему щебню. Клим вслушался в монотонную воркотню и узнал давно знакомые мысли...
Говоря, Иноков улыбался, хотя слова его не требовали улыбки. От нее вся кожа на скуластом лице мягко и лучисто сморщилась, веснушки сдвинулись ближе
одна к
другой, лицо стало темнее.
— В России живет два племени: люди
одного — могут думать и говорить только о прошлом, люди
другого — лишь о будущем и, непременно, очень отдаленном. Настоящее, завтрашний день, почти никого не интересует.
Из подвала дома купцов Синевых выползли на улицу тысячи каких-то червяков, они копошились, лезли на серый камень фундамента, покрывая его живым, черным кружевом, ползли по панели под ноги толпы людей, люди отступали пред ними,
одни — боязливо,
другие — брезгливо, и ворчали,
одни — зловеще,
другие — злорадно...
— А вы почитайте их
одного за
другим, увидите…
С
одной стороны черной полосы воды возвышались рыжие бугры песка, с
другой неподвижно торчала щетина кустов. Алина указала рукою на берег...
— Беседуя с
одним, она всегда заботится, чтоб
другой не слышал, не знал, о чем идет речь. Она как будто боится, что люди заговорят неискренно, в унисон
друг другу, но, хотя противоречия интересуют ее, — сама она не любит возбуждать их. Может быть, она думает, что каждый человек обладает тайной, которую он способен сообщить только девице Лидии Варавка?
Двое мальчишек с удочками на плечах идут берегом,
один — желтенький,
другой — синий.
Есть идеи для меня и не для меня;
одни я должен прочувствовать,
другие мне нужно только знать.
— У нас удивительно много людей, которые, приняв чужую мысль, не могут, даже как будто боятся проверить ее, внести поправки от себя, а, наоборот, стремятся только выпрямить ее, заострить и вынести за пределы логики, за границы возможного. Вообще мне кажется, что мышление для русского человека — нечто непривычное и даже пугающее, хотя соблазнительное. Это неумение владеть разумом у
одних вызывает страх пред ним, вражду к нему, у
других — рабское подчинение его игре, — игре, весьма часто развращающей людей.
Туробоев отошел в сторону, Лютов, вытянув шею, внимательно разглядывал мужика, широкоплечего, в пышной шапке сивых волос, в красной рубахе без пояса; полторы ноги его были одеты синими штанами. В
одной руке он держал нож, в
другой — деревянный ковшик и, говоря, застругивал ножом выщербленный край ковша, поглядывая на господ снизу вверх светлыми глазами. Лицо у него было деловитое, даже мрачное, голос звучал безнадежно, а когда он перестал говорить, брови его угрюмо нахмурились.
Одна за
другой вышли из комнаты Лидия и Алина. Лидия села на ступени террасы, Алина, посмотрев из-под ладони на заходящее солнце, бесшумно, скользящей походкой, точно по льду, подошла к Туробоеву.
— Не попа-ал! — взвыл он плачевным волчьим воем, барахтаясь в реке. Его красная рубаха вздулась на спине уродливым пузырем, судорожно мелькала над водою деревяшка с высветленным железным кольцом на конце ее, он фыркал, болтал головою, с волос головы и бороды разлетались стеклянные брызги, он хватался
одной рукой за корму лодки, а кулаком
другой отчаянно колотил по борту и вопил, стонал...
— Шел бы ты, брат, в институт гражданских инженеров. Адвокатов у нас — излишек, а Гамбетты пока не требуются. Прокуроров — тоже, в каждой газете по двадцать пять штук. А вот архитекторов — нет, строить не умеем. Учись на архитектора. Тогда получим некоторое равновесие:
один брат — строит,
другой — разрушает, а мне, подрядчику, выгода!
— Не сердись, — сказал Макаров, уходя и споткнувшись о ножку стула, а Клим, глядя за реку, углубленно догадывался: что значат эти все чаще наблюдаемые изменения людей? Он довольно скоро нашел ответ, простой и ясный: люди пробуют различные маски, чтоб найти
одну, наиболее удобную и выгодную. Они колеблются, мечутся, спорят
друг с
другом именно в поисках этих масок, в стремлении скрыть свою бесцветность, пустоту.
Два парня в новых рубахах, сшитых как будто из розовой жести, похожие
друг на
друга, как два барана, остановились у крыльца,
один из них посмотрел на дачников, подошел к слепой, взял ее за руку и сказал непреклонно...
— Он хотел. Но, должно быть, иногда следует идти против
одного сильного желания, чтоб оно не заглушило все
другие. Как вы думаете?
Он снова начал играть, но так своеобразно, что Клим взглянул на него с недоумением. Играл он в замедленном темпе, подчеркивая то
одну, то
другую ноту аккорда и, подняв левую руку с вытянутым указательным пальцем, прислушивался, как она постепенно тает. Казалось, что он ломал и разрывал музыку, отыскивая что-то глубоко скрытое в мелодии, знакомой Климу.
Тесной группой шли политические, человек двадцать, двое — в очках,
один — рыжий, небритый,
другой — седой, похожий на икону Николая Мирликийского, сзади их покачивался пожилой человек с длинными усами и красным носом; посмеиваясь, он что-то говорил курчавому парню, который шел рядом с ним, говорил и показывал пальцем на окна сонных домов.
Четыре женщины заключали шествие: толстая, с дряблым лицом монахини; молоденькая и стройная, на тонких ногах, и еще две шли, взяв
друг друга под руку,
одна — прихрамывала, качалась; за ее спиной сонно переставлял тяжелые ноги курносый солдат, и синий клинок сабли почти касался ее уха.
Две лампы освещали комнату;
одна стояла на подзеркальнике, в простенке между запотевших серым потом окон,
другая спускалась на цепи с потолка, под нею, в позе удавленника, стоял Диомидов, опустив руки вдоль тела, склонив голову к плечу; стоял и пристально, смущающим взглядом смотрел на Клима, оглушаемого поющей, восторженной речью дяди Хрисанфа...