Неточные совпадения
Говорил он мало, и «сволочь» — было его любимое
слово. Им он называл начальство фабрики и полицию, с ним он обращался к жене...
Ей казалось, что с течением времени сын
говорит все меньше, и, в то же время, она замечала, что порою он употребляет какие-то новые
слова, непонятные ей, а привычные для нее грубые и резкие выражения — выпадают из его речи.
А вот теперь перед нею сидит ее сын, и то, что
говорят его глаза, лицо,
слова, — все это задевает за сердце, наполняя его чувством гордости за сына, который верно понял жизнь своей матери,
говорит ей о ее страданиях, жалеет ее.
Павел видел улыбку на губах матери, внимание на лице, любовь в ее глазах; ему казалось, что он заставил ее понять свою правду, и юная гордость силою
слова возвышала его веру в себя. Охваченный возбуждением, он
говорил, то усмехаясь, то хмуря брови, порою в его
словах звучала ненависть, и когда мать слышала ее звенящие, жесткие
слова, она, пугаясь, качала головой и тихо спрашивала сына...
Вспыхнул спор, засверкали
слова, точно языки огня в костре. Мать не понимала, о чем кричат. Все лица загорелись румянцем возбуждения, но никто не злился, не
говорил знакомых ей резких
слов.
Когда мать услыхала это
слово, она в молчаливом испуге уставилась в лицо барышни. Она слышала, что социалисты убили царя. Это было во дни ее молодости; тогда
говорили, что помещики, желая отомстить царю за то, что он освободил крестьян, дали зарок не стричь себе волос до поры, пока они не убьют его, за это их и назвали социалистами. И теперь она не могла понять — почему же социалист сын ее и товарищи его?
— Значит, — все я читал! Так. Есть в них непонятное, есть лишнее, — ну, когда человек много
говорит, ему
слов с десяток и зря сказать приходится…
Тут вмешалась мать. Когда сын
говорил о боге и обо всем, что она связывала с своей верой в него, что было дорого и свято для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он не царапал ей сердце острыми и резкими
словами неверия. Но за неверием его ей чувствовалась вера, и это успокаивало ее.
Он
говорил тихо, но каждое
слово его речи падало на голову матери тяжелым, оглушающим ударом. И его лицо, в черной раме бороды, большое, траурное, пугало ее. Темный блеск глаз был невыносим, он будил ноющий страх в сердце.
— Никто! — отозвался, точно эхо, чей-то голос. Павел, овладевая собой, стал
говорить проще, спокойнее, толпа медленно подвигалась к нему, складываясь в темное, тысячеглавое тело. Она смотрела в его лицо сотнями внимательных глаз, всасывала его
слова.
— А не плачьте, ненько, не томите сердца! Честное
слово говорю вам — скоро его выпустят! Ничего у них нет против него, все ребята молчат, как вареные рыбы…
Он
говорил медленно, как бы ощупывая каждое
слово, прежде чем сказать его.
Мать старалась не двигаться, чтобы не помешать ему, не прерывать его речи. Она слушала его всегда с бо́льшим вниманием, чем других, — он
говорил проще всех, и его
слова сильнее трогали сердце. Павел никогда не
говорил о том, что видит впереди. А этот, казалось ей, всегда был там частью своего сердца, в его речах звучала сказка о будущем празднике для всех на земле. Эта сказка освещала для матери смысл жизни и работы ее сына и всех товарищей его.
Она шагала, и ей хотелось толкнуть в спину надзирателя, чтобы он шел быстрее. В маленькой комнате стоял Павел, улыбался, протягивал руку. Мать схватила ее, засмеялась, часто мигая глазами, и, не находя
слов, тихо
говорила...
Хохол хватался за голову, дергал усы и долго
говорил простыми
словами о жизни и людях. Но у него всегда выходило так, как будто виноваты все люди вообще, и это не удовлетворяло Николая. Плотно сжав толстые губы, он отрицательно качал головой и, недоверчиво заявляя, что это не так, уходил недовольный и мрачный.
После этих
слов она увидела перед собой неизбежную тропу, которая безответно тянулась вокруг пустого, темного места. И неизбежность идти этой тропой наполнила ее грудь слепым покоем. Так и теперь. Но, чувствуя приход нового горя, она внутри себя
говорила кому-то...
Мать внесла самовар, искоса глядя на Рыбина. Его
слова, тяжелые и сильные, подавляли ее. И было в нем что-то напоминавшее ей мужа ее, тот — так же оскаливал зубы, двигал руками, засучивая рукава, в том жила такая же нетерпеливая злоба, нетерпеливая, но немая. Этот —
говорил. И был менее страшен.
Он часто
говорил эти
слова, и в его устах они принимали какой-то особый, всеобнимающий смысл, горький и едкий…
Она молчала, проводя по губам сухим языком. Офицер
говорил много, поучительно, она чувствовала, что ему приятно
говорить. Но его
слова не доходили до нее, не мешали ей. Только когда он сказал: «Ты сама виновата, матушка, если не умела внушить сыну уважения к богу и царю…», она, стоя у двери и не глядя на него, глухо ответила...
— Я
говорю: судьи — дети! — повторила она, вздыхая. Тогда он заговорил о чем-то быстро и сердито, но
слова его вились вокруг, не задевая мать.
Но это желание не исчезло у нее, и, разливая чай, она
говорила, смущенно усмехаясь и как бы отирая свое сердце
словами теплой ласки, которую давала равномерно им и себе...
Прощаясь с сестрой, Николай крепко пожал ей руку, и мать еще раз отметила простоту и спокойствие их отношений. Ни поцелуев, ни ласковых
слов у этих людей, а относятся они друг к другу так душевно, заботливо. Там, где она жила, люди много целуются, часто
говорят ласковые
слова и всегда кусают друг друга, как голодные собаки.
Говорили о молоке, но мать чувствовала, что они думают о другом, без
слов, желая Софье и ей доброго, хорошего. Это заметно трогало Софью и тоже вызывало у нее смущение, целомудренную скромность, которая не позволила ей сказать что-нибудь иное, кроме тихого...
— Прощайте! — вполголоса
говорили мужики, и грустное
слово долго провожало женщин.
— Иной раз
говорит,
говорит человек, а ты его не понимаешь, покуда не удастся ему сказать тебе какое-то простое
слово, и одно оно вдруг все осветит! — вдумчиво рассказывала мать. — Так и этот больной. Я слышала и сама знаю, как жмут рабочих на фабриках и везде. Но к этому сызмала привыкаешь, и не очень это задевает сердце. А он вдруг сказал такое обидное, такое дрянное. Господи! Неужели для того всю жизнь работе люди отдают, чтобы хозяева насмешки позволяли себе? Это — без оправдания!
Всегда напряженно вслушиваясь в споры, конечно не понимая их, она искала за
словами чувство и видела — когда в слободке
говорили о добре, его брали круглым, в целом, а здесь все разбивалось на куски и мельчало; там глубже и сильнее чувствовали, здесь была область острых, все разрезающих дум. И здесь больше
говорили о разрушении старого, а там мечтали о новом, от этого речи сына и Андрея были ближе, понятнее ей…
Рыдания потрясали ее тело, и, задыхаясь, она положила голову на койку у ног Егора. Мать молча плакала обильными слезами. Она почему-то старалась удержать их, ей хотелось приласкать Людмилу особой, сильной лаской, хотелось
говорить о Егоре хорошими
словами любви и печали. Сквозь слезы она смотрела в его опавшее лицо, в глаза, дремотно прикрытые опущенными веками, на губы, темные, застывшие в легкой улыбке. Было тихо и скучно светло…
— Теперь он
говорит — товарищи! И надо слышать, как он это
говорит. С какой-то смущенной, мягкой любовью, — этого не передашь
словами! Стал удивительно прост и искренен, и весь переполнен желанием работы. Он нашел себя, видит свою силу, знает, чего у него нет; главное, в нем родилось истинно товарищеское чувство…
Они
говорили друг другу незначительные, ненужные обоим
слова, мать видела, что глаза Павла смотрят в лицо ей мягко, любовно. Все такой же ровный и спокойный, как всегда, он не изменился, только борода сильно отросла и старила его, да кисти рук стали белее. Ей захотелось сделать ему приятное, сказать о Николае, и она, не изменяя голоса, тем же тоном, каким
говорила ненужное и неинтересное, продолжала...
Ошеломленная, мать неотрывно смотрела, — Рыбин что-то
говорил, она слышала его голос, но
слова исчезали без эха в темной дрожащей пустоте ее сердца.
Она
говорила, а гордое чувство все росло в груди у нее и, создавая образ героя, требовало
слов себе, стискивало горло. Ей необходимо было уравновесить чем-либо ярким и разумным то мрачное, что она видела в этот день и что давило ей голову бессмысленным ужасом, бесстыдной жестокостью. Бессознательно подчиняясь этому требованию здоровой души, она собирала все, что видела светлого и чистого, в один огонь, ослеплявший ее своим чистым горением…
Голос ее лился ровно,
слова она находила легко и быстро низала их, как разноцветный бисер, на крепкую нить своего желания очистить сердце от крови и грязи этого дня. Она видела, что мужики точно вросли там, где застала их речь ее, не шевелятся, смотрят в лицо ей серьезно, слышала прерывистое дыхание женщины, сидевшей рядом с ней, и все это увеличивало силу ее веры в то, что она
говорила и обещала людям…
На улице с нею здоровались слободские знакомые, она молча кланялась, пробираясь сквозь угрюмую толпу. В коридорах суда и в зале ее встретили родственники подсудимых и тоже что-то
говорили пониженными голосами.
Слова казались ей ненужными, она не понимала их. Все люди были охвачены одним и тем же скорбным чувством — это передавалось матери и еще более угнетало ее.
В груди ее повелительно разгоралось желание
говорить людям о правде сына, ей хотелось слышать, что скажут люди против этой правды, хотелось по их
словам догадаться о решении суда.
Она слышала
слова прокурора, понимала, что он обвиняет всех, никого не выделяя; проговорив о Павле, он начинал
говорить о Феде, а поставив его рядом с Павлом, настойчиво пододвигал к ним Букина, — казалось, он упаковывает, зашивает всех в один мешок, плотно укладывая друг к другу.
Павел
говорил ей ласковые
слова, хохол шутил и смеялся.
Чувства сдерживались неумением выражать их,
слова тратились обильно, но
говорили о простых вещах, о белье и одежде, о необходимости беречь здоровье.
— И когда я
говорю про себя
слово это — товарищи! — слышу сердцем — идут!