Неточные совпадения
Ей было сладко видеть, что его голубые глаза, всегда серьезные и строгие, теперь горели так мягко и ласково. На ее губах явилась довольная, тихая улыбка, хотя в морщинах щек еще дрожали слезы. В ней колебалось двойственное чувство гордости сыном, который так хорошо видит горе жизни, но она не могла забыть о его молодости и о том, что он говорит не так,
как все, что он один решил вступить в спор с этой привычной для всех — и для нее — жизнью. Ей хотелось
сказать ему: «Милый, что ты можешь сделать?»
— Да вы не серчайте, чего же! Я потому спросил, что у матери моей приемной тоже голова была пробита, совсем вот так,
как ваша. Ей, видите, сожитель пробил, сапожник, колодкой. Она была прачка, а он сапожник. Она, — уже после того
как приняла меня за сына, — нашла его где-то, пьяницу, на свое великое горе. Бил он ее,
скажу вам! У меня со страху кожа лопалась…
— Вот
какая вы! —
сказала Власова. — Родителей лишились и всего, — она не умела докончить своей мысли, вздохнула и замолчала, глядя в лицо Наташи, чувствуя к ней благодарность за что-то. Она сидела на полу перед ней, а девушка задумчиво улыбалась, наклонив голову.
— Бедная вы моя! — грустно качая головой,
сказала мать. Девушка быстро вскинула голову и протянула руку,
как бы отталкивая что-то.
— Да! —
сказал он, стоя перед нею,
как всегда, прямо и твердо. — А что?
—
Какие вы! —
сказала она хохлу как-то раз. — Все вам товарищи — армяне, и евреи, и австрияки, — за всех печаль и радость!
— Над этим — не посмеешься! — медленно проговорил хохол. Мать ткнулась лицом в подушку и беззвучно заплакала. Наутро Андрей показался матери ниже ростом и еще милее. А сын,
как всегда, худ, прям и молчалив. Раньше мать называла хохла Андрей Онисимович, а сегодня, не замечая,
сказала ему...
Он
сказал ей «мать» и «ты»,
как говорил только тогда, когда вставал ближе к ней. Она подвинулась к нему, заглянула в его лицо и тихонько спросила...
— Так вот! —
сказал он,
как бы продолжая прерванный разговор. — Мне с тобой надо поговорить открыто. Я тебя долго оглядывал. Живем мы почти рядом; вижу — народу к тебе ходит много, а пьянства и безобразия нет. Это первое. Если люди не безобразят, они сразу заметны — что такое? Вот. Я сам глаза людям намял тем, что живу в стороне.
Спутник Самойлова, тяжело и хрипло вздыхая, снял шапку и, протянув матери широкую руку с короткими пальцами,
сказал ей дружески,
как старой знакомой...
— Я понимаю, понимаю! — тоскливо
сказала мать. — Ах, господи!
Как же теперь?
— Можно! Помнишь, ты меня, бывало, от мужа моего прятала? Ну, теперь я тебя от нужды спрячу… Тебе все должны помочь, потому — твой сын за общественное дело пропадает. Хороший парень он у тебя, это все говорят,
как одна душа, и все его жалеют. Я
скажу — от арестов этих добра начальству не будет, — ты погляди, что на фабрике делается? Нехорошо говорят, милая! Они там, начальники, думают — укусили человека за пятку, далеко не уйдет! Ан выходит так, что десяток ударили — сотни рассердились!
—
Как же не помнить! — воскликнула мать. — Мне вчера Егор Иванович говорил, что его выпустили, а про вас я не знала… Никто и не
сказал, что вы там…
— Да! —
сказала Сашенька. Она теперь снова стала стройной и тонкой,
как прежде. Мать видела, что щеки у нее ввалились, глаза стали огромными и под ними легли темные пятна.
— Нужно! — ответила девушка вздрагивая. —
Скажите,
как Павел Михайлович, — ничего?.. Не очень взволновался?
—
Как это вы ходите? И вы, и Наташа? Я бы не пошла, — боязно! —
сказала Власова.
— Помню, помню! — задумчиво
сказала мать, боком подходя к столу. Села и, глядя на Егора печальными глазами, медленно протянула: — Ай-ай-яй! Сашенька-то?
Как она дойдет?
— Вы можете! —
сказал хохол и, отвернув от нее лицо, крепко,
как всегда, потер руками голову, щеку и глаза. — Все любят близкое, но — в большом сердце и далекое — близко! Вы много можете. Велико у вас материнское…
— Вот
как? — задумчиво и тихо
сказала мать, и глаза ее грустно остановились на лице хохла. — Да. Вот
как? Отказываются люди от себя…
— Э! — кивнув головой,
сказал хохол. — Поговорок много. Меньше знаешь — крепче спишь, чем неверно? Поговорками — желудок думает, он из них уздечки для души плетет, чтобы лучше было править ею. А это
какая буква?
— Ах, Андрюша! —
сказала мать. — Молодому все просто. А
как поживешь, — горя-то — много, силы-то — мало, а ума — совсем нет…
— Господа! — молвил Рыбин, и бородатое лицо напряглось, покраснело. — Значит — господа книжки составляют, они раздают. А в книжках этих пишется — против господ. Теперь, —
скажи ты мне, —
какая им польза тратить деньги для того, чтобы народ против себя поднять, а?
— Ага! —
сказал Рыбин и заворочался на стуле медведем. — Вот. Я тоже,
как дошел до этой мысли, — холодно стало.
Он говорил медленно,
как бы ощупывая каждое слово, прежде чем
сказать его.
— А слыхала,
как Христос про зерно
сказал? Не умрешь — не воскреснешь в новом колосе. До смерти мне далеко. Я — хитрый!
— Щи, кашу, всякую Марьину стряпню и прочую пищу — Павел понял. Лицо у него задрожало от сдерживаемого смеха, он взбил волосы и ласково, голосом,
какого она еще не слышала от него,
сказал...
— И дураки и умники — одним миром мазаны! — твердо
сказал Николай. — Вот ты умник и Павел тоже, — а я для вас разве такой же человек,
как Федька Мазин, или Самойлов, или оба вы друг для друга? Не ври, я не поверю, все равно… и все вы отодвигаете меня в сторону, на отдельное место…
— Я не знаю! —
сказал Весовщиков, добродушно или снисходительно оскаливая зубы. — Я только про то, что очень уж совестно должно быть человеку после того,
как он обидит тебя.
— Нет, виноватые должны быть, — они тут! Я тебе
скажу — нам надо всю жизнь перепахать,
как сорное поле, — без пощады!
— Надо
сказать Николаю, чтобы дров привез, — мало дров у нас. Видите, ненько,
какой он, Павел? Вместо того чтобы наказывать, начальство только откармливает бунтарей…
— «Ничего», — говорит. И знаешь,
как он спросил о племяннике? «Что, говорит, Федор хорошо себя вел?» — «Что значит — хорошо себя вести в тюрьме?» — «Ну, говорит, лишнего чего не болтал ли против товарищей?» И когда я
сказал, что Федя человек честный и умница, он погладил бороду и гордо так заявил: «Мы, Сизовы, в своей семье плохих людей не имеем!»
— Знаете? —
сказал хохол, стоя в двери. — Много горя впереди у людей, много еще крови выжмут из них, но все это, все горе и кровь моя, — малая цена за то, что уже есть в груди у меня, в мозгу моем… Я уже богат,
как звезда лучами, — я все снесу, все вытерплю, — потому что есть во мне радость, которой никто, ничто, никогда не убьет! В этой радости — сила!
В теплом потоке беседы страх ее растаял, теперь она чувствовала себя так,
как в тот день, когда отец ее сурово
сказал ей...
Хохол тряхнул головой, вытянулся,
как струна, и
сказал, глядя на мать...
— Подождите! — глухо бормотал хохол. — Я
скажу вам,
как оно было…
Помнишь, Павел, ты мне объяснял, что кто
как живет, так и думает, и ежели рабочий говорит — да, хозяин должен
сказать — нет, а ежели рабочий говорит — нет, так хозяин, по природе своей, обязательно кричит — да!
— Жаль, не было тебя! —
сказал Павел Андрею, который хмуро смотрел в свой стакан чая, сидя у стола. — Вот посмотрел бы ты на игру сердца, — ты все о сердце говоришь! Тут Рыбин таких паров нагнал, — опрокинул меня, задавил!.. Я ему и возражать но мог. Сколько в нем недоверия к людям, и
как он их дешево ценит! Верно говорит мать — страшную силу несет в себе этот человек!..
— Ну да! —
сказал хохол. — Просто!
Как жизнь!
— Не гожусь я ни для чего, кроме
как для таких делов! —
сказал Николай, пожимая плечами. — Думаю, думаю — где мое место? Нету места мне! Надо говорить с людьми, а я — не умею. Вижу я все, все обиды людские чувствую, а
сказать — не могу! Немая душа.
Марья Корсунова в разговоре с матерью
сказала ей, отражая в своих словах мнение полиции, с которою она жила дружно,
как со всеми людьми...
— О решенном говорить — только путать! — мягко заметил хохол. — В случае, если нас всех заберут, ненько, к вам Николай Иванович придет, и он вам
скажет,
как быть.
— У меня голова кружится, и
как будто я — сама себе чужая, — продолжала мать. — Бывало — ходишь, ходишь около человека прежде чем что-нибудь
скажешь ему от души, а теперь — всегда душа открыта, и сразу говоришь такое, чего раньше не подумала бы…
— Вы меня не спрашивайте — будто нет меня тут! —
сказала мать, усаживаясь в уголок дивана. Она видела, что брат и сестра
как бы не обращают на нее внимания, и в то же время выходило так, что она все время невольно вмешивалась в их разговор, незаметно вызываемая ими.
— Очень! —
сказал он, вздрогнув,
как разбуженный. — Очень…
— Это любимая вещь покойника Кости! —
сказала она, торопливо затягиваясь дымом, и снова взяла негромкий, печальный аккорд. —
Как я любила играть ему.
Какой он чуткий был, отзывчивый на все, — всем полный…
— Я вот теперь смогу
сказать кое-как про себя, про людей, потому что — стала понимать, могу сравнить. Раньше жила, — не с чем было сравнивать. В нашем быту — все живут одинаково. А теперь вижу,
как другие живут, вспоминаю,
как сама жила, и — горько, тяжело!
—
Какая молодая вы еще! — вздохнув,
сказала она.
— Зовите,
как хочется! — задумчиво
сказала мать. —
Как хочется, так и зовите. Я вот все смотрю на вас, слушаю, думаю. Приятно мне видеть, что вы знаете пути к сердцу человеческому. Все в человеке перед вами открывается без робости, без опасений, — сама собой распахивается душа встречу вам. И думаю я про всех вас — одолеют они злое в жизни, непременно одолеют!
— Мы тут живем,
как монахи! —
сказал Рыбин, легонько ударяя Власову по плечу. — Никто не ходит к нам, хозяина в селе нет, хозяйку в больницу увезли, и я вроде управляющего. Садитесь-ка за стол. Чай, есть хотите? Ефим, достал бы молока!
— Вот этого звать Яков, — указывая на высокого парня,
сказал Рыбин, — а тот — Игнатий. Ну,
как сын твой?