Неточные совпадения
Мать подошла к нему, села рядом и обняла
сына, притягивая голову его к себе на грудь. Он, упираясь рукой в плечо ей, сопротивлялся и кричал...
Мать, зорко следя за ним, видела, что смуглое лицо
сына становится острее, глаза смотрят все более серьезно и губы его сжались странно строго.
Матери было приятно видеть, что
сын ее становится непохожим на фабричную молодежь, но когда она заметила, что он сосредоточенно и упрямо выплывает куда-то в сторону из темного потока жизни, — это вызвало в душе ее чувство смутного опасения.
Но росла ее тревога. Не становясь от времени яснее, она все более остро щекотала сердце предчувствием чего-то необычного. Порою у
матери являлось недовольство
сыном, она думала: «Все люди — как люди, а он — как монах. Уж очень строг. Не по годам это…»
А вот теперь перед нею сидит ее
сын, и то, что говорят его глаза, лицо, слова, — все это задевает за сердце, наполняя его чувством гордости за
сына, который верно понял жизнь своей
матери, говорит ей о ее страданиях, жалеет ее.
Павел видел улыбку на губах
матери, внимание на лице, любовь в ее глазах; ему казалось, что он заставил ее понять свою правду, и юная гордость силою слова возвышала его веру в себя. Охваченный возбуждением, он говорил, то усмехаясь, то хмуря брови, порою в его словах звучала ненависть, и когда
мать слышала ее звенящие, жесткие слова, она, пугаясь, качала головой и тихо спрашивала
сына...
Сын стоял в дверях, слушая тоскливую речь, а когда
мать кончила, он, улыбаясь, сказал...
Был конец ноября. Днем на мерзлую землю выпал сухой мелкий снег, и теперь было слышно, как он скрипит под ногами уходившего
сына. К стеклам окна неподвижно прислонилась густая тьма, враждебно подстерегая что-то.
Мать, упираясь руками в лавку, сидела и, глядя на дверь, ждала…
— Да я уже и жду! — спокойно сказал длинный человек. Его спокойствие, мягкий голос и простота лица ободряли
мать. Человек смотрел на нее открыто, доброжелательно, в глубине его прозрачных глаз играла веселая искра, а во всей фигуре, угловатой, сутулой, с длинными ногами, было что-то забавное и располагающее к нему. Одет он был в синюю рубашку и черные шаровары, сунутые в сапоги. Ей захотелось спросить его — кто он, откуда, давно ли знает ее
сына, но вдруг он весь покачнулся и сам спросил ее...
— Да вы не серчайте, чего же! Я потому спросил, что у
матери моей приемной тоже голова была пробита, совсем вот так, как ваша. Ей, видите, сожитель пробил, сапожник, колодкой. Она была прачка, а он сапожник. Она, — уже после того как приняла меня за
сына, — нашла его где-то, пьяницу, на свое великое горе. Бил он ее, скажу вам! У меня со страху кожа лопалась…
«Ишь ты!» — внутренно воскликнула
мать, и ей захотелось сказать хохлу что-то ласковое. Но дверь неторопливо отворилась, и вошел Николай Весовщиков,
сын старого вора Данилы, известный всей слободе нелюдим. Он всегда угрюмо сторонился людей, и над ним издевались за это. Она удивленно спросила его...
Потом пришли двое парней, почти еще мальчики. Одного из них
мать знала, — это племянник старого фабричного рабочего Сизова — Федор, остролицый, с высоким лбом и курчавыми волосами. Другой, гладко причесанный и скромный, был незнаком ей, но тоже не страшен. Наконец явился Павел и с ним два молодых человека, она знала их, оба — фабричные.
Сын ласково сказал ей...
Это было похоже на сказку, и
мать несколько раз взглянула на
сына, желая его спросить — что же в этой истории запретного?
Мать посмотрела на
сына — он стоял у двери в комнату и улыбался.
Это поразило
мать. Она стояла среди комнаты и, удивленно двигая бровями, молча смотрела на
сына. Потом тихо спросила...
Когда
мать услыхала это слово, она в молчаливом испуге уставилась в лицо барышни. Она слышала, что социалисты убили царя. Это было во дни ее молодости; тогда говорили, что помещики, желая отомстить царю за то, что он освободил крестьян, дали зарок не стричь себе волос до поры, пока они не убьют его, за это их и назвали социалистами. И теперь она не могла понять — почему же социалист
сын ее и товарищи его?
Однажды
мать сказала
сыну...
Мать передавала
сыну все эти разговоры, он молча пожимал плечами, а хохол смеялся своим густым, мягким смехом.
Зашелестели страницы книги — должно быть, Павел снова начал читать.
Мать лежала, закрыв глаза, и боялась пошевелиться. Ей было до слез жаль хохла, но еще более —
сына. Она думала о нем...
— Над этим — не посмеешься! — медленно проговорил хохол.
Мать ткнулась лицом в подушку и беззвучно заплакала. Наутро Андрей показался
матери ниже ростом и еще милее. А
сын, как всегда, худ, прям и молчалив. Раньше
мать называла хохла Андрей Онисимович, а сегодня, не замечая, сказала ему...
Мать понимала, что этот шум поднят работой ее
сына. Она видела, как люди стягивались вокруг него, — и опасения за судьбу Павла сливались с гордостью за него.
Мать, закрыв окно, медленно опустилась на стул. Но сознание опасности, грозившей
сыну, быстро подняло ее на ноги, она живо оделась, зачем-то плотно окутала голову шалью и побежала к Феде Мазину, — он был болен и не работал. Когда она пришла к нему, он сидел под окном, читая книгу, и качал левой рукой правую, оттопырив большой палец. Узнав новость, он быстро вскочил, его лицо побледнело.
— Боялся, что ударит офицер! Он — чернобородый, толстый, пальцы у него в шерсти, а на носу — черные очки, точно — безглазый. Кричал, топал ногами! В тюрьме сгною, говорит! А меня никогда не били, ни отец, ни
мать, я — один
сын, они меня любили.
Мать жадно слушала его крепкую речь; было приятно видеть, что к
сыну пришел пожилой человек и говорит с ним, точно исповедуется. Но ей казалось, что Павел ведет себя слишком сухо с гостем, и, чтобы смягчить его отношение, она спросила Рыбина...
Тут вмешалась
мать. Когда
сын говорил о боге и обо всем, что она связывала с своей верой в него, что было дорого и свято для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить
сына, чтобы он не царапал ей сердце острыми и резкими словами неверия. Но за неверием его ей чувствовалась вера, и это успокаивало ее.
Толкали ее. Но это не останавливало
мать; раздвигая людей плечами и локтями, она медленно протискивалась все ближе к
сыну, повинуясь желанию встать рядом с ним.
Мать протолкалась вперед и смотрела на
сына снизу вверх, полна гордости: Павел стоял среди старых, уважаемых рабочих, все его слушали и соглашались с ним. Ей нравилось, что он не злится, не ругается, как другие.
Мать, сидя в углу, молчала, не отрывая глаз от лица
сына.
Мать улыбнулась. Ей было ясно: если теперь листки появятся на фабрике, — начальство должно будет понять, что не ее
сын распространяет их. И, чувствуя себя способной исполнить задачу, она вся вздрагивала от радости.
— Вы отца Ивана
сын? — воскликнула
мать.
— Хорошая она девушка, — неопределенно проговорила
мать, думая о том, что сообщил ей Егор. Ей было обидно услышать это не от
сына, а от чужого человека, и она плотно поджала губы, низко опустив брови.
— Нет, вас я особенно люблю! — настаивала она. — Была бы у вас
мать, завидовали бы ей люди, что
сын у нее такой…
Мать старалась не двигаться, чтобы не помешать ему, не прерывать его речи. Она слушала его всегда с бо́льшим вниманием, чем других, — он говорил проще всех, и его слова сильнее трогали сердце. Павел никогда не говорил о том, что видит впереди. А этот, казалось ей, всегда был там частью своего сердца, в его речах звучала сказка о будущем празднике для всех на земле. Эта сказка освещала для
матери смысл жизни и работы ее
сына и всех товарищей его.
— Да-а! — сказала
мать. В памяти ее теперь встала фигура мужа, угрюмая, тяжелая, точно большой камень, поросший мохом. Она представила себе хохла мужем Наташи и
сына женатым на Сашеньке.
Мать засмеялась. У нее еще сладко замирало сердце, она была опьянена радостью, но уже что-то скупое и осторожное вызывало в ней желание видеть
сына спокойным, таким, как всегда. Было слишком хорошо в душе, и она хотела, чтобы первая — великая — радость ее жизни сразу и навсегда сложилась в сердце такой живой и сильной, как пришла. И, опасаясь, как бы не убавилось счастья, она торопилась скорее прикрыть его, точно птицелов случайно пойманную им редкую птицу.
Мать ходила взад и вперед и смотрела на
сына, Андрей, слушая его рассказы, стоял у окна, заложив руки за спину. Павел расхаживал по комнате. У него отросла борода, мелкие кольца тонких, темных волос густо вились на щеках, смягчая смуглый цвет лица.
Мать прислушивалась к спору и понимала, что Павел не любит крестьян, а хохол заступается за них, доказывая, что и мужиков добру учить надо. Она больше понимала Андрея, и он казался ей правым, но всякий раз, когда он говорил Павлу что-нибудь, она, насторожась и задерживая дыхание, ждала ответа
сына, чтобы скорее узнать, — не обидел ли его хохол? Но они кричали друг на друга не обижаясь.
Иногда
мать спрашивала
сына...
Матери хотелось плакать. Не желая, чтобы
сын видел ее слезы, она вдруг забормотала...
Билась в груди ее большая, горячая мысль, окрыляла сердце вдохновенным чувством тоскливой, страдальческой радости, но
мать не находила слов и в муке своей немоты, взмахивая рукой, смотрела в лицо
сына глазами, горевшими яркой и острой болью…
Сидя на полу, хохол вытянул ноги по обе стороны самовара — смотрел на него.
Мать стояла у двери, ласково и грустно остановив глаза на круглом затылке Андрея и длинной согнутой шее его. Он откинул корпус назад, уперся руками в пол, взглянул на
мать и
сына немного покрасневшими глазами и, мигая, негромко сказал...
— О Николае ничего не говорят? — тихо осведомилась
мать. Строгие глаза
сына остановились на ее лице, и он внятно сказал...
Мать, проводив его сострадательным взглядом, сказала
сыну...
Мать поднялась взволнованная, полная желания слить свое сердце с сердцем
сына в один огонь.
Мать вздрогнула, недоуменно взглянула на
сына и сказала, отрицательно качая головой...
Мать взглянула на
сына. Лицо у него было грустное. А глаза Рыбина блестели темным блеском, он смотрел на Павла самодовольно и, возбужденно расчесывая пальцами бороду, говорил...
Мать с улыбкой поглядела на
сына, покачала головой и, молча одевшись, ушла из дома.
На рассвете выл фабричный гудок,
сын и Андрей наскоро пили чай, закусывали и уходили, оставляя
матери десяток поручений. И целый день она кружилась, как белка в колесе, варила обед, варила лиловый студень для прокламаций и клей для них, приходили какие-то люди, совали записки для передачи Павлу и исчезали, заражая ее своим возбуждением.
Павел и Андрей почти не спали по ночам, являлись домой уже перед гудком оба усталые, охрипшие, бледные.
Мать знала, что они устраивают собрания в лесу, на болоте, ей было известно, что вокруг слободы по ночам рыскают разъезды конной полиции, ползают сыщики, хватая и обыскивая отдельных рабочих, разгоняя группы и порою арестуя того или другого. Понимая, что и
сына с Андреем тоже могут арестовать каждую ночь, она почти желала этого — это было бы лучше для них, казалось ей.
Гудок заревел, как всегда, требовательно и властно.
Мать, не уснувшая ночью ни на минуту, вскочила с постели, сунула огня в самовар, приготовленный с вечера, хотела, как всегда, постучать в дверь к
сыну и Андрею, но, подумав, махнула рукой и села под окно, приложив руку к лицу так, точно у нее болели зубы.