Неточные совпадения
Но иногда некоторые из них говорили что-то неслыханное в слободке. С ними не спорили, но слушали их странные речи недоверчиво. Эти речи у одних возбуждали слепое раздражение, у других смутную тревогу, третьих беспокоила легкая тень надежды на что-то неясное, и они
начинали больше
пить, чтобы изгнать ненужную, мешающую тревогу.
Ему
было жалко мать, он
начинал говорить снова, но уже о ней, о ее жизни.
— Бог с тобой! Живи как хочешь, не
буду я тебе мешать. Только об одном прошу — не говори с людьми без страха! Опасаться надо людей — ненавидят все друг друга! Живут жадностью, живут завистью. Все рады зло сделать. Как
начнешь ты их обличать да судить — возненавидят они тебя, погубят!
Выпив чашку чая, Наташа шумно вздохнула, забросила косу за плечо и
начала читать книгу в желтой обложке, с картинками.
Было слышно, как хохол медленно встал и
начал ходить. По полу шаркали его босые ноги. И раздался тихий, заунывный свист. Потом снова загудел его голос...
Зашелестели страницы книги — должно
быть, Павел снова
начал читать. Мать лежала, закрыв глаза, и боялась пошевелиться. Ей
было до слез жаль хохла, но еще более — сына. Она думала о нем...
— Вот, Павел! Не в голове, а в сердце —
начало! Это
есть такое место в душе человеческой, на котором ничего другого не вырастет…
— А очень просто! — мягко сказал Егор Иванович. — Иногда и жандармы рассуждают правильно. Вы подумайте:
был Павел —
были книжки и бумажки, нет Павла — нет ни книжек, ни бумажек! Значит, это он сеял книжечки, ага-а? Ну, и
начнут они
есть всех, — жандармы любят так окорнать человека, чтобы от него остались одни пустяки!
Это раньше
было — за кражи в тюрьму сажали, а теперь за правду
начали сажать.
— Хорошая! — кивнул головой Егор. — Вижу я — вам ее жалко. Напрасно! У вас не хватит сердца, если вы
начнете жалеть всех нас, крамольников. Всем живется не очень легко, говоря правду. Вот недавно воротился из ссылки мой товарищ. Когда он ехал через Нижний — жена и ребенок ждали его в Смоленске, а когда он явился в Смоленск — они уже
были в московской тюрьме. Теперь очередь жены ехать в Сибирь. У меня тоже
была жена, превосходный человек, пять лет такой жизни свели ее в могилу…
Подходили рабочие с чашками в руках; когда они
были близко, Иван Гусев
начинал громко хохотать, и Власова спокойно прекращала передачу, разливая щи и лапшу, а Гусевы шутили над ней...
— А — как же? Это точно дождик — каждая капля зерно
поит. А
начнете вы читать…
Николай снова
начал есть. Мать исподлобья незаметно рассматривала его широкое лицо, стараясь найти в нем что-нибудь, что помирило бы ее с тяжелой, квадратной фигурой Весовщикова.
— Теперь опять
начнут рыться, виноватого искать. Хорошо, что твои ночью дома
были, — я этому свидетельница. После полночи мимо шла, в окно к вам заглянула, все вы за столом сидели…
— Зачем? И охота
есть! — ответил парень, потирая подбородок. — Народ
начал пошевеливать мозгой. «Геология» — это что?
Сердце матери забилось слишком сильно, и она
начала отставать. Ее быстро оттолкнули в сторону, притиснули к забору, и мимо нее, колыхаясь, потекла густая волна людей — их
было много, и это радовало ее.
Она ходила по комнате, садилась у окна, смотрела на улицу, снова ходила, подняв бровь, вздрагивая, оглядываясь, и, без мысли, искала чего-то.
Пила воду, не утоляя жажды, и не могла залить в груди жгучего тления тоски и обиды. День
был перерублен, — в его
начале было — содержание, а теперь все вытекло из него, перед нею простерлась унылая пустошь, и колыхался недоуменный вопрос...
Иногда Софья негромко, но красиво
пела какие-то новые песни о небе, о любви или вдруг
начинала рассказывать стихи о поле и лесах, о Волге, а мать, улыбаясь, слушала и невольно покачивала головой в ритм стиха, поддаваясь музыке его.
— Случай подвернулся! Гулял я, а уголовники
начали надзирателя бить. Там один
есть такой, из жандармов, за воровство выгнан, — шпионит, доносит, жить не дает никому! Бьют они его, суматоха, надзиратели испугались, бегают, свистят. Я вижу — ворота открыты, площадь, город. И пошел не торопясь… Как во сне. Отошел немного, опомнился — куда идти? Смотрю — а ворота тюрьмы уже заперты…
— Я ему говорю — брату то
есть, — что ж, давай делиться!
Начали мы делиться…
— Что вы, в самом деле, без всякого закону?.. — Разве можно? Этак все
начнут бить, тогда что
будет?..
Сидя в бричке, мать думала, что этот мужик
начнет работать осторожно, бесшумно, точно крот, и неустанно. И всегда
будет звучать около него недовольный голос жены,
будет сверкать жгучий блеск ее зеленых глаз и не умрет в ней, пока жива она, мстительная, волчья тоска матери о погибших детях.
Он поставил чемодан около нее на лавку, быстро вынул папиросу, закурил ее и, приподняв шапку, молча ушел к другой двери. Мать погладила рукой холодную кожу чемодана, облокотилась на него и, довольная,
начала рассматривать публику. Через минуту она встала и пошла на другую скамью, ближе к выходу на перрон. Чемодан она легко держала в руке, он
был невелик, и шла, подняв голову, рассматривая лица, мелькавшие перед нею.
— Избили они его, — сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. — Под утро он говорит мне: «Прости, сволочи они, а не простишь — на той же березе повешусь». — «Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем людям, ни богу никогда обиды моей не прощу». Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал,
пить начал, потом — застудился зимою…