Неточные совпадения
Изредка в слободку приходили откуда-то посторонние
люди. Сначала они обращали на себя внимание просто тем, что были чужие, затем возбуждали к себе легкий, внешний интерес рассказами о местах, где они работали, потом новизна стиралась с них, к ним привыкали, и они
становились незаметными. Из их рассказов было ясно: жизнь рабочего везде одинакова. А если это так — о чем же разговаривать?
Но росла ее тревога. Не
становясь от времени яснее, она все более остро щекотала сердце предчувствием чего-то необычного. Порою у матери являлось недовольство сыном, она думала: «Все
люди — как
люди, а он — как монах. Уж очень строг. Не по годам это…»
Появлялись новые
люди. В маленькой комнате Власовых
становилось тесно и душно. Приходила Наташа, иззябшая, усталая, но всегда неисчерпаемо веселая и живая. Мать связала ей чулки и сама надела на маленькие ноги. Наташа сначала смеялась, а потом вдруг замолчала, задумалась и тихонько сказала...
— Нам нужна газета! — часто говорил Павел. Жизнь
становилась торопливой и лихорадочной,
люди все быстрее перебегали от одной книги к другой, точно пчелы с цветка на цветок.
Когда они ушли, она заперла дверь и, встав на колени среди комнаты,
стала молиться под шум дождя. Молилась без слов, одной большой думой о
людях, которых ввел Павел в ее жизнь. Они как бы проходили между нею и иконами, проходили все такие простые, странно близкие друг другу и одинокие.
— Воров ловить, видно, невыгодно
стало! — зло и громко говорил высокий и кривой рабочий. — Начали честных
людей таскать…
Ей
стало жаль его, она почувствовала страх за этого
человека. Всегда неприятный ей, теперь он как-то вдруг
стал ближе; она тихо сказала...
— Жизнь
становится дороже, оттого и
люди злее. Говядина второй сорт — четырнадцать копеек фунт, хлеб опять
стал две с половиной…
— Да. Злой
человек! Подсматривает за всеми, выспрашивает, по нашей улице
стал ходить, в окна к нам заглядывать…
— Вот именно! В этом их несчастие. Если, видите вы, в пищу ребенка прибавлять понемногу меди, это задерживает рост его костей, и он будет карликом, а если отравлять
человека золотом — душа у него
становится маленькая, мертвенькая и серая, совсем как резиновый мяч ценою в пятачок…
— Убить животное только потому, что надо есть, — и это уже скверно. Убить зверя, хищника… это понятно! Я сам мог бы убить
человека, который
стал зверем для
людей. Но убить такого жалкого — как могла размахнуться рука?..
— Как хочешь, Паша! Знаю — грешно убить
человека, — а не считаю никого виноватым. Жалко Исая, такой он гвоздик маленький, поглядела я на него, вспомнила, как он грозился повесить тебя, — и ни злобы к нему, ни радости, что помер он. Просто жалко
стало. А теперь — даже и не жалко…
— Мне даже тошно
стало, как взглянул я снова на эту жизнь. Вижу — не могу! Однако поборол себя, — нет, думаю, шалишь, душа! Я останусь! Я вам хлеба не достану, а кашу заварю, — я, брат, заварю ее! Несу в себе обиду за
людей и на
людей. Она у меня ножом в сердце стоит и качается.
Солнце поднималось все выше, вливая свое тепло в бодрую свежесть вешнего дня. Облака плыли медленнее, тени их
стали тоньше, прозрачнее. Они мягко ползли по улице и по крышам домов, окутывали
людей и точно чистили слободу, стирая грязь и пыль со стен и крыш, скуку с лиц.
Становилось веселее, голоса звучали громче, заглушая дальний шум возни машин.
Толпа кипела, сквозь нее пробивались к знамени те, кто понял его значение, рядом с Павлом
становились Мазин, Самойлов, Гусевы; наклонив голову, расталкивал
людей Николай, и еще какие-то незнакомые матери
люди, молодые, с горящими глазами отталкивали ее…
Стало тихо, чутко. Знамя поднялось, качнулось и, задумчиво рея над головами
людей, плавно двинулось к серой стене солдат. Мать вздрогнула, закрыла глаза и ахнула — Павел, Андрей, Самойлов и Мазин только четверо оторвались от толпы.
Мать видела необъятно много, в груди ее неподвижно стоял громкий крик, готовый с каждым вздохом вырваться на волю, он душил ее, но она сдерживала его, хватаясь руками за грудь. Ее толкали, она качалась на ногах и шла вперед без мысли, почти без сознания. Она чувствовала, что
людей сзади нее
становится все меньше, холодный вал шел им навстречу и разносил их.
— Я вот теперь смогу сказать кое-как про себя, про
людей, потому что —
стала понимать, могу сравнить. Раньше жила, — не с чем было сравнивать. В нашем быту — все живут одинаково. А теперь вижу, как другие живут, вспоминаю, как сама жила, и — горько, тяжело!
Тишина и сумрак
становились гуще, голоса
людей звучали мягче. Софья и мать наблюдали за мужиками — все они двигались медленно, тяжело, с какой-то странной осторожностью, и тоже следили за женщинами.
— Жалко, что уходите вы! — необычно мягким голосом сказал Рыбин. — Хорошо говорите! Большое это дело — породнить
людей между собой! Когда вот знаешь, что миллионы хотят того же, что и мы, сердце
становится добрее. А в доброте — большая сила!
Незаметно для нее она
стала меньше молиться, но все больше думала о Христе и о
людях, которые, не упоминая имени его, как будто даже не зная о нем, жили — казалось ей — по его заветам и, подобно ему считая землю царством бедных, желали разделить поровну между
людьми все богатства земли.
И ей казалось, что сам Христос, которого она всегда любила смутной любовью — сложным чувством, где страх был тесно связан с надеждой и умиление с печалью, — Христос теперь
стал ближе к ней и был уже иным — выше и виднее для нее, радостнее и светлее лицом, — точно он, в самом деле, воскресал для жизни, омытый и оживленный горячею кровью, которую
люди щедро пролили во имя его, целомудренно не возглашая имени несчастного друга
людей.
Это было понятно — она знала освободившихся от жадности и злобы, она понимала, что, если бы таких
людей было больше, — темное и страшное лицо жизни
стало бы приветливее и проще, более добрым и светлым.
Был слышен лязг вынимаемой шашки. Мать закрыла глаза, ожидая крика. Но
стало тише,
люди ворчали, огрызались, как затравленные волки. Потом молча, низко опустив головы, они двинулись вперед, наполняя улицу шорохом шагов.
В этом крике было что-то суровое, внушительное. Печальная песня оборвалась, говор
стал тише, и только твердые удары ног о камни наполняли улицу глухим, ровным звуком. Он поднимался над головами
людей, уплывая в прозрачное небо, и сотрясал воздух подобно отзвуку первого грома еще далекой грозы. Холодный ветер, все усиливаясь, враждебно нес встречу
людям пыль и сор городских улиц, раздувал платье и волосы, слепил глаза, бил в грудь, путался в ногах…
— А сейчас, слышь, на кладбище драка была!.. Хоронили, значит, одного политического
человека, — из этаких, которые против начальства… там у них с начальством спорные дела. Хоронили его тоже этакие, дружки его,
стало быть. И давай там кричать — долой начальство, оно, дескать, народ разоряет… Полиция бить их! Говорят, которых порубили насмерть. Ну, и полиции тоже попало… — Он замолчал и, сокрушенно покачивая головой, странным голосом выговорил: — Мертвых беспокоят, покойников будят!
— Вы посмотрите, какой ужас! Кучка глупых
людей, защищая свою пагубную власть над народом, бьет, душит, давит всех. Растет одичание, жестокость
становится законом жизни — подумайте! Одни бьют и звереют от безнаказанности, заболевают сладострастной жаждой истязаний — отвратительной болезнью рабов, которым дана свобода проявлять всю силу рабьих чувств и скотских привычек. Другие отравляются местью, третьи, забитые до отупения,
становятся немы и слепы. Народ развращают, весь народ!
— Видите ли, у нас все как-то так выходило — она в тюрьме — я на воле, я на воле — она в тюрьме или в ссылке. Это очень похоже на положение Саши, право! Наконец ее сослали на десять лет в Сибирь, страшно далеко! Я хотел ехать за ней даже. Но
стало совестно и ей и мне. А она там встретила другого
человека, — товарищ мой, очень хороший парень! Потом они бежали вместе, теперь живут за границей, да…
По коридору бродили
люди, собирались в группы, возбужденно и вдумчиво разговаривая глухими голосами. Почти никто не стоял одиноко — на всех лицах было ясно видно желание говорить, спрашивать, слушать. В узкой белой трубе между двух стен
люди мотались взад и вперед, точно под ударами сильного ветра, и, казалось, все искали возможности
стать на чем-то твердо и крепко.
Во всех
людях теперь чувствовалось глухое раздражение, смутный задор, они
стали держаться развязнее, шумели, спорили со сторожами.
Тишина углублялась под звуками твердого голоса, он как бы расширял стены зала, Павел точно отодвигался от
людей далеко в сторону,
становясь выпуклее.
—
Люди гораздо более глупы, чем злы. Они умеют видеть только то, что близко к ним, что можно взять сейчас. А все близкое — дешево, дорого — далекое. Ведь, в сущности, всем было бы выгодно и приятно, если бы жизнь
стала иной, более легкой,
люди — более разумными. Но для этого сейчас же необходимо побеспокоить себя…