Неточные совпадения
Изредка в слободку приходили откуда-то посторонние люди. Сначала они обращали на себя внимание просто тем,
что были чужие, затем возбуждали к себе легкий, внешний интерес рассказами о местах, где они работали, потом новизна стиралась с них, к ним привыкали, и они становились незаметными. Из их рассказов было ясно: жизнь рабочего везде одинакова. А если это
так — о
чем же разговаривать?
Заметив в чужом необычное, слобожане долго не могли забыть ему это и относились к человеку, не похожему на них, с безотчетным опасением. Они точно боялись,
что человек бросит в жизнь что-нибудь
такое,
что нарушит ее уныло правильный ход, хотя тяжелый, но спокойный. Люди привыкли, чтобы жизнь давила их всегда с одинаковой силой, и, не ожидая никаких изменений к лучшему, считали все изменения способными только увеличить гнет.
Мать тяжело вздохнула. Он был прав. Она сама знала,
что, кроме кабака, людям негде почерпнуть радости. Но все-таки сказала...
Над правой бровью был глубокий шрам, он немного поднимал бровь кверху, казалось,
что и правое ухо у нее выше левого; это придавало ее лицу
такое выражение, как будто она всегда пугливо прислушивалась.
Павел сделал все,
что надо молодому парню: купил гармонику, рубашку с накрахмаленной грудью, яркий галстух, галоши, трость и стал
такой же, как все подростки его лет. Ходил на вечеринки, выучился танцевать кадриль и польку, по праздникам возвращался домой выпивши и всегда сильно страдал от водки. Наутро болела голова, мучила изжога, лицо было бледное, скучное.
Ей было сладко видеть,
что его голубые глаза, всегда серьезные и строгие, теперь горели
так мягко и ласково. На ее губах явилась довольная, тихая улыбка, хотя в морщинах щек еще дрожали слезы. В ней колебалось двойственное чувство гордости сыном, который
так хорошо видит горе жизни, но она не могла забыть о его молодости и о том,
что он говорит не
так, как все,
что он один решил вступить в спор с этой привычной для всех — и для нее — жизнью. Ей хотелось сказать ему: «Милый,
что ты можешь сделать?»
— Сам не понимаю, как это вышло! С детства всех боялся, стал подрастать — начал ненавидеть, которых за подлость, которых — не знаю за
что,
так просто! А теперь все для меня по-другому встали, — жалко всех,
что ли? Не могу понять, но сердце стало мягче, когда узнал,
что не все виноваты в грязи своей…
— Да вы не серчайте,
чего же! Я потому спросил,
что у матери моей приемной тоже голова была пробита, совсем вот
так, как ваша. Ей, видите, сожитель пробил, сапожник, колодкой. Она была прачка, а он сапожник. Она, — уже после того как приняла меня за сына, — нашла его где-то, пьяницу, на свое великое горе. Бил он ее, скажу вам! У меня со страху кожа лопалась…
Человек дрыгнул ногами и
так широко улыбнулся,
что у него даже уши подвинулись к затылку. Потом он серьезно сказал...
— А —
так, — негромко ответил хохол. — У вдовы глаза хорошие, мне и подумалось,
что, может, у матери моей
такие же? Я, знаете, о матери часто думаю, и все мне кажется,
что она жива.
— Я? — Она оглянулась и, видя,
что все смотрят на нее, смущенно объяснила: — Я
так, про себя, — поглядите, мол!
— А я вам
такие,
что не будут кусаться! — сказала Власова. Наташа смотрела на нее, немного прищурив глаза, и этот пристальный взгляд сконфузил мать.
Она суетилась вокруг стола, убирая посуду, довольная, даже вспотев от приятного волнения, — она была рада,
что все было
так хорошо и мирно кончилось.
— У меня няня была, — тоже удивительно добрая! Как странно, Пелагея Ниловна, — рабочий народ живет
такой трудной,
такой обидной жизнью, а ведь у него больше сердца, больше доброты,
чем у тех!
Все,
чего человек не смеет сказать при людях — в трактире, например, —
что это
такое есть?
— Надо, Андрей, ясно представлять себе,
чего хочешь, — заговорил Павел медленно. — Положим, и она тебя любит, — я этого не думаю, — но, положим,
так! И вы — поженитесь. Интересный брак — интеллигентка и рабочий! Родятся дети, работать тебе надо будет одному… и — много. Жизнь ваша станет жизнью из-за куска хлеба, для детей, для квартиры; для дела — вас больше нет. Обоих нет!
Возвратясь домой, она собрала все книжки и, прижав их к груди, долго ходила по дому, заглядывая в печь, под печку, даже в кадку с водой. Ей казалось,
что Павел сейчас же бросит работу и придет домой, а он не шел. Наконец, усталая, она села в кухне на лавку, подложив под себя книги, и
так, боясь встать, просидела до поры, пока не пришли с фабрики Павел и хохол.
— Разве же есть где на земле необиженная душа? Меня столько обижали,
что я уже устал обижаться.
Что поделаешь, если люди не могут иначе? Обиды мешают дело делать, останавливаться около них — даром время терять.
Такая жизнь! Я прежде, бывало, сердился на людей, а подумал, вижу — не стоит. Всякий боится, как бы сосед не ударил, ну и старается поскорее сам в ухо дать.
Такая жизнь, ненько моя!
— Если вы, мамаша, покажете им,
что испугались, они подумают: значит, в этом доме что-то есть, коли она
так дрожит. Вы ведь понимаете — дурного мы не хотим, на нашей стороне правда, и всю жизнь мы будем работать для нее — вот вся наша вина!
Чего же бояться?
Мать слушала его слабый, вздрагивающий и ломкий голос и, со страхом глядя в желтое лицо, чувствовала в этом человеке врага без жалости, с сердцем, полным барского презрения к людям. Она мало видела
таких людей и почти забыла,
что они есть.
— Спасибо, мать! Я поужинал.
Так вот, Павел, ты, значит, думаешь,
что жизнь идет незаконно?
— Значит, по-твоему, и богом обманули нас?
Так. Я тоже думаю,
что религия наша — фальшивая.
— Вот
так, да! — воскликнул Рыбин, стукнув пальцами по столу. — Они и бога подменили нам, они все,
что у них в руках, против нас направляют! Ты помни, мать, бог создал человека по образу и подобию своему, — значит, он подобен человеку, если человек ему подобен! А мы — не богу подобны, но диким зверям. В церкви нам пугало показывают… Переменить бога надо, мать, очистить его! В ложь и в клевету одели его, исказили лицо ему, чтобы души нам убить!..
Она не топила печь, не варила себе обед и не пила чая, только поздно вечером съела кусок хлеба. И когда легла спать — ей думалось,
что никогда еще жизнь ее не была
такой одинокой, голой. За последние годы она привыкла жить в постоянном ожидании чего-то важного, доброго. Вокруг нее шумно и бодро вертелась молодежь, и всегда перед нею стояло серьезное лицо сына, творца этой тревожной, но хорошей жизни. А вот нет его, и — ничего нет.
— Два месяца и одиннадцать дней. Видел там хохла — он кланяется вам, и Павла, который — тоже кланяется, просит вас не беспокоиться и сказать вам,
что на пути его местом отдыха человеку всегда служит тюрьма —
так уж установлено заботливым начальством нашим. Затем, мамаша, я приступлю к делу. Вы знаете, сколько народу схватили здесь вчера?
— Ну,
так что же? Как же?
— Вы
так ему и скажите — я все,
что надо, сделаю! Чтобы он знал это!..
— Можно! Помнишь, ты меня, бывало, от мужа моего прятала? Ну, теперь я тебя от нужды спрячу… Тебе все должны помочь, потому — твой сын за общественное дело пропадает. Хороший парень он у тебя, это все говорят, как одна душа, и все его жалеют. Я скажу — от арестов этих добра начальству не будет, — ты погляди,
что на фабрике делается? Нехорошо говорят, милая! Они там, начальники, думают — укусили человека за пятку, далеко не уйдет! Ан выходит
так,
что десяток ударили — сотни рассердились!
—
Что же поделаешь! — тихо отозвалась девушка. — Он все-таки извинился. Человек не должен прощать обиду.
В полдень она спокойно и деловито обложила свою грудь книжками и сделала это
так ловко и удобно,
что Егор с удовольствием щелкнул языком, заявив...
— Нет, вас я особенно люблю! — настаивала она. — Была бы у вас мать, завидовали бы ей люди,
что сын у нее
такой…
Двадцать лет
так жила, а
что было до замужества — не помню!
— Нечистая она, наша бабья любовь!.. Любим мы то,
что нам надо. А вот смотрю я на вас, — о матери вы тоскуете, — зачем она вам? И все другие люди за народ страдают, в тюрьмы идут и в Сибирь, умирают… Девушки молодые ходят ночью, одни, по грязи, по снегу, в дождик, — идут семь верст из города к нам. Кто их гонит, кто толкает? Любят они! Вот они — чисто любят! Веруют! Веруют, Андрюша! А я — не умею
так! Я люблю свое, близкое!
— Дай господи! — тихо сказала она. — Я ведь чувствую, — хорошо
так жить! Вот я вас люблю, — может, я вас люблю лучше,
чем Пашу. Он — закрытый… Вот он жениться хочет на Сашеньке, а мне, матери, не сказал про это…
Не понимаю я многого, и
так обидно, горько мне,
что в господа бога не веруете вы!
— Вот бы, ненько, Весовщикова приласкать вам однажды! Сидит у него отец в тюрьме — поганенький
такой старичок. Николай увидит его из окна и ругает. Нехорошо это! Он добрый, Николай, — собак любит, мышей и всякую тварь, а людей — не любит! Вот до
чего можно испортить человека!
— А послушать надо бы! Я неграмотный, но вижу,
что попало-таки им под ребро!.. — заметил другой. Третий оглянулся и предложил...
— Вы не могли жить иначе, — а вот все ж
таки понимаете,
что жили плохо!
А
что в том хорошего — и сегодня человек поработал да поел и завтра — поработал да поел, да
так все годы свои — работает и ест?
— А отчего? — спросил хохол загораясь. — Это
так хорошо видно,
что даже смешно. Оттого только,
что неровно люди стоят.
Так давайте же поровняем всех! Разделим поровну все,
что сделано разумом, все,
что сработано руками! Не будем держать друг друга в рабстве страха и зависти, в плену жадности и глупости!..
— Все они — не люди, а
так, молотки, чтобы оглушать людей. Инструменты. Ими обделывают нашего брата, чтобы мы были удобнее. Сами они уже сделаны удобными для управляющей нами руки — могут работать все,
что их заставят, не думая, не спрашивая, зачем это нужно.
— Нет, Андрюша, — люди-то, я говорю! — вдруг с удивлением воскликнула она. — Ведь как привыкли! Оторвали от них детей, посадили в тюрьму, а они ничего, пришли, сидят, ждут, разговаривают, — а? Уж если образованные
так привыкают,
что же говорить о черном-то народе?..
— Это понятно, — сказал хохол со своей усмешкой, — к ним закон все-таки ласковее,
чем к нам, и нужды они в нем имеют больше,
чем мы.
Так что, когда он их по лбу стукает, они хоть и морщатся, да не очень. Своя палка — легче бьет…
— Теперь
такое время,
что дети стыдятся родителей…
— Я
так полагаю,
что некоторых людей надо убивать!
Кажется тебе,
что ты один на земле
такой хороший огурчик и все съесть тебя хотят.
И немножко совестно — зачем на колокольню лез, когда твой колокольчик
такой маленький,
что и не слышно его во время праздничного звона?
Хохол хватался за голову, дергал усы и долго говорил простыми словами о жизни и людях. Но у него всегда выходило
так, как будто виноваты все люди вообще, и это не удовлетворяло Николая. Плотно сжав толстые губы, он отрицательно качал головой и, недоверчиво заявляя,
что это не
так, уходил недовольный и мрачный.
— Пожалуй, поколотит его Николай! — с опасением продолжал хохол. — Вот видите, какие чувства воспитали господа командиры нашей жизни у нижних чинов? Когда
такие люди, как Николай, почувствуют свою обиду и вырвутся из терпенья —
что это будет? Небо кровью забрызгают, и земля в ней, как мыло, вспенится…
— «Ничего», — говорит. И знаешь, как он спросил о племяннике? «
Что, говорит, Федор хорошо себя вел?» — «
Что значит — хорошо себя вести в тюрьме?» — «Ну, говорит, лишнего
чего не болтал ли против товарищей?» И когда я сказал,
что Федя человек честный и умница, он погладил бороду и гордо
так заявил: «Мы, Сизовы, в своей семье плохих людей не имеем!»