— Люблю я, у ворот вечером сидя, на
людей глядеть: идут, идут неизвестные люди неизвестно куда… а может, который… хорошую душу питает в себе. Дай им, господи, — всего!
Неточные совпадения
— Верно-то — верно, да ведь — какой толк? Мышь гору не источит. Хошь говори, хошь нет — все едино. Больно ты, брат, доверчив. Верить
людям опасно,
гляди!
— Доверчив ты — зря, и говоришь много лишнего!
Люди — жулики, ими надо управлять молча;
гляди на
человека строго и — помалкивай — молчи! Ему тебя понимать не след, пусть он боится тебя и сам догадается, чего ты хочешь…
— Смолоду, смолоду надо
глядеть, к чему в
человеке охота есть, — а не гнать всех без разбору во всякое дело. Оттого и выходит: сегодня — купец, завтра — нищий; сегодня — пекарь, а через неделю,
гляди, дрова пилить пошел… Училищи открыли и всех загоняют насильно — учись! И стригут, как овец, всех одними ножницами… А надо дать
человеку найти свое пристрастие — свое!
Глядя на это движение-деяние, я вспоминаю, что где-то, по запутанным дорогам великой неустроенной земли, не спеша, одиноко шагает «проходящий»
человек Осип Шатунов и, присматриваясь ко всему недоверчивыми глазами, чутко слушает разные слова — не сойдутся ли они в «стих на всеобщее счастье»?
У него на совести несколько темных дел. Весь город знает, что два года тому назад он женился на богатой семидесятилетней старухе, а в прошлом году задушил ее; однако ему как-то удалось замять это дело. Да и остальные четверо тоже видели кое-что в своей пестрой жизни. Но, подобно тому как старинные бретеры не чувствовали никаких угрызений совести при воспоминании о своих жертвах, так и эти
люди глядят на темное и кровавое в своем прошлом, как на неизбежные маленькие неприятности профессий.
Пока Лозинская читала письмо,
люди глядели на нее и говорили между собой, что вот и в такой пустой бумажке какая может быть великая сила, что человека повезут на край света и нигде уже не спросят плату. Ну, разумеется, все понимали при этом, что такая бумажка должна была стоить Осипу Лозинскому немало денег. А это, конечно, значит, что Лозинский ушел в свет не напрасно и что в свете можно-таки разыскать свою долю…
В другое время он, конечно, не замедлил бы выйти из себя: запылил бы, закричал, затопал и дал бы крепкий напрягай сыну, который невесть чего, в самом деле, продолжает глядеть «комом» (собственное выражение Глеба, требовавшего всегда, чтоб молодые
люди глядели «россыпью»), продолжает ломаться, таиться и даже осмеливается худеть и задумываться; но на этот раз он не обнаружил своего неудовольствия.
Неточные совпадения
— Я разбит, я убит, я не
человек более! — сказал Алексей Александрович, выпуская ее руку, но продолжая
глядеть в ее наполненные слезами глаза. — Положение мое тем ужасно, что я не нахожу нигде, в самом себе не нахожу точки опоры.
Левин положил брата на спину, сел подле него и не дыша
глядел на его лицо. Умирающий лежал, закрыв глаза, но на лбу его изредка шевелились мускулы, как у
человека, который глубоко и напряженно думает. Левин невольно думал вместе с ним о том, что такое совершается теперь в нем, но, несмотря на все усилия мысли, чтоб итти с ним вместе, он видел по выражению этого спокойного строгого лица и игре мускула над бровью, что для умирающего уясняется и уясняется то, что всё так же темно остается для Левина.
— Да нет, Костя, да постой, да послушай! — говорила она, с страдальчески-соболезнующим выражением
глядя на него. — Ну, что же ты можешь думать? Когда для меня нет
людей, нету, нету!… Ну хочешь ты, чтоб я никого не видала?
— Может быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь на твое величие и горжусь, что у меня друг такой великий
человек. Однако ты мне не ответил на мой вопрос, — прибавил он, с отчаянным усилием прямо
глядя в глаза Облонскому.
— Я несчастлива? — сказала она, приближаясь к нему и с восторженною улыбкой любви
глядя на него, — я — как голодный
человек, которому дали есть. Может быть, ему холодно, и платье у него разорвано, и стыдно ему, но он не несчастлив. Я несчастлива? Нет, вот мое счастье…