— Ох, матушка-барыня, — твердила не менее испуганная скотница, поливая без милосердия голову старика студеной водой, — с ним это
не впервые… как только пришел он сюда, тоже вот такое попритчилось… Ох! чего доброго, помрет еще, пожалуй… Спросить бы его, барыня, откуда он… все бы, кажись, не так опасливо… Эка беда какая!..
Но рядом с его светлой, веселой комнатой, обитой красными обоями с золотыми полосками, в которой не проходил дым сигар, запах жженки и других… я хотел сказать — яств и питий, но остановился, потому что из съестных припасов, кроме сыру, редко что было, — итак, рядом с ультрастуденческим приютом Огарева, где мы спорили целые ночи напролет, а иногда целые ночи кутили, делался у нас больше и больше любимым другой дом, в котором мы чуть ли
не впервые научились уважать семейную жизнь.
Я уж
не впервые слышу эту угрозу из уст Лукьяныча. Всякий раз, как я приезжаю в Чемезово, он считает своим долгом пронзить меня ею. Мало того: я отлично знаю, что он никогда не решится привести эту угрозу в действие, что с его стороны это только попытка уязвить меня, заставить воспрянуть духом, и ничего больше. И за всем тем, всякий раз, как я слышу эту просьбу «ослобонить», я невольно вздрагиваю при мысли о той беспомощности, в которой я найдусь, если вдруг, паче чаяния, стрясется надо мной такая беда.
Неточные совпадения
К дьячку с семинаристами // Пристали: «Пой „Веселую“!» // Запели молодцы. // (Ту песню —
не народную — //
Впервые спел сын Трифона, // Григорий, вахлакам, // И с «Положенья» царского, // С народа крепи снявшего, // Она по пьяным праздникам // Как плясовая пелася // Попами и дворовыми, — // Вахлак ее
не пел, // А, слушая, притопывал, // Присвистывал; «Веселою» //
Не в шутку называл.)
Прости ж и ты, мой спутник странный, // И ты, мой верный идеал, // И ты, живой и постоянный, // Хоть малый труд. Я с вами знал // Всё, что завидно для поэта: // Забвенье жизни в бурях света, // Беседу сладкую друзей. // Промчалось много, много дней // С тех пор, как юная Татьяна // И с ней Онегин в смутном сне // Явилися
впервые мне — // И даль свободного романа // Я сквозь магический кристалл // Еще
не ясно различал.
Дни мчались: в воздухе нагретом // Уж разрешалася зима; // И он
не сделался поэтом, //
Не умер,
не сошел с ума. // Весна живит его:
впервые // Свои покои запертые, // Где зимовал он, как сурок, // Двойные окна, камелек // Он ясным утром оставляет, // Несется вдоль Невы в санях. // На синих, иссеченных льдах // Играет солнце; грязно тает // На улицах разрытый снег. // Куда по нем свой быстрый бег
Ее сестра звалась Татьяна… //
Впервые именем таким // Страницы нежные романа // Мы своевольно освятим. // И что ж? оно приятно, звучно; // Но с ним, я знаю, неразлучно // Воспоминанье старины // Иль девичьей! Мы все должны // Признаться: вкусу очень мало // У нас и в наших именах // (
Не говорим уж о стихах); // Нам просвещенье
не пристало, // И нам досталось от него // Жеманство, — больше ничего.
Таковое начало
не предвещало мне ничего доброго. Однако ж я
не терял ни бодрости, ни надежды. Я прибегнул к утешению всех скорбящих и,
впервые вкусив сладость молитвы, излиянной из чистого, но растерзанного сердца, спокойно заснул,
не заботясь о том, что со мною будет.