Неточные совпадения
Само собою разумеется, что подобные возгласы по поводу Торцова о том, что человека благородит, не могли повести к здравому и беспристрастному рассмотрению дела.
Они только дали критике противного направления справедливый повод прийти в благородное негодование и воскликнуть в свою очередь о Любиме Торцове...
По всей вероятности, и
сам Островский (которому опять досталось тут из-за
его непризванных комментаторов) не был доволен ею; по крайней мере с тех пор
он уже не подал никакого повода еще раз наклепать на
него столь милые вещи.
При последующих произведениях Островского, рядом с упреками за приторность в прикрашивании той пошлой и бесцветной действительности, из которой брал
он сюжеты для своих комедий, слышались также, с одной стороны, восхваления
его за
самое это прикрашивание, а с другой — упреки в том, что
он дагерротипически изображает всю грязь жизни.
Разнообразие
его таланта, широта содержания, охватываемого
его произведениями, беспрестанно подавали повод к
самым противоположным упрекам.
Или, напротив,
он с
самого начала стал, как уверяла критика «Москвитянина», на ту высоту, которая превосходит степень понимания современной критики?
Самый нелепый из критиков славянофильской партии очень категорически выразился, что у Островского все бы хорошо, «но у
него иногда недостает решительности и смелости в исполнении задуманного:
ему как будто мешает ложный стыд и робкие привычки, воспитанные в
нем натуральным направлением.
Это
им не понравилось, и
самый нелепый из критиков так называемой западнической партии выразил свое суждение, тоже очень категорическое, следующим образом: «Дидактическое направление, определяющее характер этих произведений, не позволяет нам признать в
них истинно поэтического таланта.
Отвергнувши эту, заранее приготовленную, мерку, критика должна была бы приступить к произведениям Островского просто для
их изучения, с решительностью брать то, что дает
сам автор.
К счастию, публика мало заботилась о критических перекорах и
сама читала комедии Островского, смотрела на театре те из
них, которые допущены к представлению, перечитывала опять и таким образом довольно хорошо ознакомилась с произведениями своего любимого комика.
А если, уже после этого объяснения, окажется, что наши впечатления ошибочны, что результаты
их вредны или что мы приписываем автору то, чего в
нем нет, — тогда пусть критика займется разрушением наших заблуждений, но опять-таки на основании того, что дает нам
сам автор».
Признавая такие требования вполне справедливыми, мы считаем за
самое лучшее — применить к произведениям Островского критику реальную, состоящую в обозрении того, что нам дают
его произведения.
Конечно, мы не отвергаем того, что лучше было бы, если бы Островский соединил в себе Аристофана, Мольера и Шекспира; но мы знаем, что этого нет, что это невозможно, и все-таки признаем Островского замечательным писателем в нашей литературе, находя, что
он и
сам по себе, как есть, очень недурен и заслуживает нашего внимания и изучения…
Отвлеченностей этих обыкновенно не бывает в
самом сознании художника; нередко даже в отвлеченных рассуждениях
он высказывает понятия, разительно противоположные тому, что выражается в
его художественной деятельности, — понятия, принятые
им на веру или добытые
им посредством ложных, наскоро, чисто внешним образом составленных силлогизмов.
Но человек с более живой восприимчивостью, «художническая натура», сильно поражается
самым первым фактом известного рода, представившимся
ему в окружающей действительности.
У
него еще нет теоретических соображений, которые бы могли объяснить этот факт; но
он видит, что тут есть что-то особенное, заслуживающее внимания, и с жадным любопытством всматривается в
самый факт, усваивает
его, носит
его в своей душе сначала как единичное представление, потом присоединяет к
нему другие, однородные, факты и образы и, наконец, создает тип, выражающий в себе все существенные черты всех частных явлений этого рода, прежде замеченных художником.
Собственно говоря, безусловной неправды писатели никогда не выдумывают: о
самых нелепых романах и мелодрамах нельзя сказать, чтобы представляемые в
них страсти и пошлости были безусловно ложны, т. е. невозможны даже как уродливая случайность.
Конечно, обвинения
его в том, что
он проповедует отречение от свободной воли, идиотское смирение, покорность и т. д., должны быть приписаны всего более недогадливости критиков; но все-таки, значит, и
сам автор недостаточно оградил себя от подобных обвинений.
Будучи положены в основу названных пьес, эти случайности доказывают, что автор придавал
им более значения, нежели
они имеют в
самом деле, и эта неверность взгляда повредила цельности и яркости
самих произведений.
И то уже есть в этой комедии фальшивый тон в лице Жадова; но и
его почувствовал
сам автор, еще прежде всех критиков.
Придавать
ему смысл, которого
оно не имеет, значило бы искажать
его и лгать на
самую жизнь, в которой
оно проявляется.
Признавая главным достоинством художественного произведения жизненную правду
его, мы тем
самым указываем и мерку, которою определяется для нас степень достоинства и значения каждого литературного явления.
Судя по тому, как глубоко проникает взгляд писателя в
самую сущность явлений, как широко захватывает
он в своих изображениях различные стороны жизни, — можно решить и то, как велик
его талант.
Не мудрено поэтому, что сюжеты и
самые названия
его пьес вертятся около семьи, жениха, невесты, богатства и бедности.
Нечего винить этих людей, хотя и не мешает остерегаться
их:
они сами не ведают, что творят.
Вот почему безобразнейшее мошенничество кажется
им похвальным подвигом,
самый гнусный обман — ловкою шуткой.
Ведь у
них самих отняли все, что
они имели, свою волю и свою мысль; как же
им рассуждать о том, что честно и что бесчестно? как не захотеть надуть другого для своей личной выгоды?
Только
самые грубые и внешние, бьющие в глаза проявления этой образованности понятны для
них, только на
них они нападают, ежели вздумают невзлюбить образованность, и только
им подражают, ежели увлекутся страстью жить по-благородному.
Даже для тех, которые решаются
сами подражать новую моду, она все-таки тяжела так, как тяжел бывает всякий кошмар, хотя бы в
нем представлялись видения
самые прелестные.
Видите, это
он со скуки такие шутки шутит!
Ему скучно стало чаю дожидаться… Понятно, какие чувства может питать к такому мужу
самая невзыскательная жена.
Но жена и без плетки видит необходимость лицемерить перед мужем: она с притворной нежностью целует
его, ласкается к
нему, отпрашивается у
него и у матушки к вечерне да ко всенощной, хотя и
сама обнаруживает некоторую претензию на самодурство и говорит, что «не родился тот человек на свет, чтобы ее молчать заставил».
У
него есть свои особенные понятия, по которым плутовать следует, но только до каких-то пределов, хотя, впрочем,
он и
сам хорошенько не знает, до каких именно…
Тут все в войне: жена с мужем — за
его самовольство, муж с женой — за ее непослушание или неугождение; родители с детьми — за то, что дети хотят жить своим умом; дети с родителями — за то, что
им не дают жить своим умом; хозяева с приказчиками, начальники с подчиненными воюют за то, что одни хотят все подавить своим самодурством, а другие не находят простора для
самых законных своих стремлений; деловые люди воюют из-за того, чтобы другой не перебил у
них барышей
их деятельности, всегда рассчитанной на эксплуатацию других; праздные шатуны бьются, чтобы не ускользнули от
них те люди, трудами которых
они задаром кормятся, щеголяют и богатеют.
Мало того, во всех законодательствах признаются смягчающие обстоятельства, и иногда
самое убийство извиняется, если побудительные причины
его были слишком неотразимы.
И не рождается ли
он сам собою у всякого человека, поставленного в затруднительное положение выбирать между победою и поражением?
Впрочем, и неодобрение Пузатова нельзя в этом случае принимать серьезно: в
самую минуту
его брани на Ширялова купец этот является к Антипу Антипычу в гости.
Антип Антипыч не только очень любезно принимает
его, не только внимательно слушает
его рассказы о кутеже сына Сеньки, вынуждающем старика
самого жениться, и о собственных плутовских штуках Ширялова, но в заключение еще сватает за
него сестру свою, и тут же, без согласия и без ведома Марьи Антиповны, окончательно слаживает дело.
Самый главный самодур, деспот всех к
нему близких, не знающих себе никакого удержу, есть Самсон Силыч Большов.
На вторичную угрозу она огрызается еще резче: «Только и ладит, что отца да отца; бойки вы при
нем разговаривать-то, а попробуйте-ка
сами...
Видно, что Самсон Силыч и для жены и для дочери представляется чем-то вроде пугалы, и
они обе хотя и стращают
им друг друга, но составляют против
него глухую, затаенную,
само собою образовавшуюся оппозицию.
Рассуждая с Подхалюзиным, сваха говорит
ему: «Ведь ты
сам знаешь, каково у нас чадочко Самсон-то Силыч; ведь
он, не ровен час, и чепчик помнет».
Он чувствует себя в положении человека, успевшего толкнуть своего тюремщика за ту дверь, из-за которой
сам успел выскочить.
Не употребляя долгих исканий и не делая особенно злостных планов,
он только подбивает сваху отговорить прежнего жениха Липочки, из благородных, а
сам подделывается к Большову раболепным тоном и выражением своего участия к
нему.
Он говорит
сам себе: «А знавши-то характер Самсона Силыча, каков
он есть, это и очень может случиться.
Он сам замечает, например, что Подхалюзин мошенник; но
ему до этого дела нет, потому что Подхалюзин
его приказчик и об
его пользе старается.
То же
самое и с Рисположенским, пьяным приказным, занимающимся кляузами и делающим кое-что по делам Большова: Самсон Силыч подсмеивается над тем, как
его из суда выгнали, и очень сурово решает, что
его надобно бы в Камчатку сослать.
Оно соединяет в себе эти три рода преступлений; но
оно еще ужаснее потому, что совершается обдуманно, подготовляется очень долго, требует много коварного терпения и
самого нахального присутствия духа.
Что же касается до тех из обитателей «темного царства», которые имели силу и привычку к делу, так
они все с
самого первого шага вступали на такую дорожку, которая никак уж не могла привести к чистым нравственным убеждениям.
И никаких у
него убеждений нет о похвальности грабежа и убийства, и преступления свои совершил
он без тяжкой и продолжительной борьбы с
самим собой, а просто так, случайно,
сам хорошенько не сознавал, что
он делал.
Оно есть не что иное, как выражение
самого грубого и отвратительного эгоизма, при совершенном отсутствии каких-нибудь высших нравственных начал.
Следуя внушениям этого эгоизма, и Большов задумывает свое банкротство. И
его эгоизм еще имеет для себя извинение в этом случае:
он не только видел, как другие наживаются банкротством, но и
сам потерпел некоторое расстройство в делах, именно от несостоятельности многих должников своих.
Он с горечью говорит об этом Подхалюзину...