Неточные совпадения
Оба друга сходились каждый вечер
в саду и просиживали до
ночи в беседке, изливая друг пред другом свои чувства и мысли.
И вот однажды, с наступлением
ночи, после самого оживленного и поэтического разговора, они дружески расстались, горячо пожав друг другу руки у крыльца флигеля,
в котором квартировал Степан Трофимович.
Так как она никогда ни разу потом не намекала ему на происшедшее и всё пошло как ни
в чем не бывало, то он всю жизнь наклонен был к мысли, что всё это была одна галлюцинация пред болезнию, тем более что
в ту же
ночь он и вправду заболел на целых две недели, что, кстати, прекратило и свидания
в беседке.
Она ходила за ним всю
ночь, давала ему лавровишневых капель и до рассвета повторяла ему: «Вы еще полезны; вы еще явитесь; вас оценят…
в другом месте».
Виргинский всю
ночь на коленях умолял жену о прощении; но прощения не вымолил, потому что все-таки не согласился пойти извиниться пред Лебядкиным; кроме того, был обличен
в скудости убеждений и
в глупости; последнее потому, что, объясняясь с женщиной, стоял на коленях.
Он не раз пробуждал своего десяти — или одиннадцатилетнего друга
ночью, единственно чтоб излить пред ним
в слезах свои оскорбленные чувства или открыть ему какой-нибудь домашний секрет, не замечая, что это совсем уже непозволительно.
Надо полагать тоже, что друзья плакали, бросаясь
ночью взаимно
в объятия, не всё об одних каких-нибудь домашних анекдотцах.
Доискались, что он живет
в какой-то странной компании, связался с каким-то отребьем петербургского населения, с какими-то бессапожными чиновниками, отставными военными, благородно просящими милостыню, пьяницами, посещает их грязные семейства, дни и
ночи проводит
в темных трущобах и бог знает
в каких закоулках, опустился, оборвался и что, стало быть, это ему нравится.
О господине Ставрогине вся главная речь впереди; но теперь отмечу, ради курьеза, что из всех впечатлений его, за всё время, проведенное им
в нашем городе, всего резче отпечаталась
в его памяти невзрачная и чуть не подленькая фигурка губернского чиновничишка, ревнивца и семейного грубого деспота, скряги и процентщика, запиравшего остатки от обеда и огарки на ключ, и
в то же время яростного сектатора бог знает какой будущей «социальной гармонии», упивавшегося по
ночам восторгами пред фантастическими картинами будущей фаланстеры,
в ближайшее осуществление которой
в России и
в нашей губернии он верил как
в свое собственное существование.
— Пятью. Мать ее
в Москве хвост обшлепала у меня на пороге; на балы ко мне, при Всеволоде Николаевиче, как из милости напрашивалась. А эта, бывало, всю
ночь одна
в углу сидит без танцев, со своею бирюзовою мухой на лбу, так что я уж
в третьем часу, только из жалости, ей первого кавалера посылаю. Ей тогда двадцать пять лет уже было, а ее всё как девчонку
в коротеньком платьице вывозили. Их пускать к себе стало неприлично.
— Но к завтраму вы отдохнете и обдумаете. Сидите дома, если что случится, дайте знать, хотя бы
ночью. Писем не пишите, и читать не буду. Завтра же
в это время приду сама, одна, за окончательным ответом, и надеюсь, что он будет удовлетворителен. Постарайтесь, чтобы никого не было и чтобы сору не было, а это на что похоже? Настасья, Настасья!
Во второй комнате
в углу стояла кровать под ситцевым одеялом, принадлежавшая mademoiselle Лебядкиной, сам же капитан, ложась на
ночь, валился каждый раз на пол, нередко
в чем был.
Шатов говорил, что у них и дверь не запирается, а однажды так настежь
в сени всю
ночь и простояла.
— Я с рассвета
в Матвееве ждал, — подхватил Петр Степанович, — у нас задние вагоны соскочили
ночью с рельсов, чуть ног не поломали.
— Боже, да ведь он хотел сказать каламбур! — почти
в ужасе воскликнула Лиза. — Маврикий Николаевич, не смейте никогда пускаться на этот путь! Но только до какой же степени вы эгоист! Я убеждена, к чести вашей, что вы сами на себя теперь клевещете; напротив; вы с утра до
ночи будете меня тогда уверять, что я стала без ноги интереснее! Одно непоправимо — вы безмерно высоки ростом, а без ноги я стану премаленькая, как же вы меня поведете под руку, мы будем не пара!
— Старухина свекровь приехала; нет, сноха… всё равно. Три дня. Лежит больная, с ребенком; по
ночам кричит очень, живот. Мать спит, а старуха приносит; я мячом. Мяч из Гамбурга. Я
в Гамбурге купил, чтобы бросать и ловить: укрепляет спину. Девочка.
— На прошлой неделе во вторник, нет,
в среду, потому что уже была среда,
ночью.
—
В одну
ночь я бредил, что вы придете меня убивать, и утром рано у бездельника Лямшина купил револьвер на последние деньги; я не хотел вам даваться. Потом я пришел
в себя… У меня ни пороху, ни пуль; с тех пор так и лежит на полке. Постойте…
Они
в том мнении, что я помимо их не посмею вас беспокоить, а я пред вами, сударь, как пред Истинным, — вот уже четвертую
ночь вашей милости на сем мосту поджидаю,
в том предмете, что и кроме них могу тихими стопами свой собственный путь найти.
— А уж это, признаться, стороной вышло, больше по глупости капитана Лебядкина, потому они никак чтоб удержать
в себе не умеют… Так три-то целковых с вашей милости, примером, за три дня и три
ночи, за скуку придутся. А что одежи промокло, так мы уж, из обиды одной, молчим.
— Виновата я, должно быть, пред нимв чем-нибудь очень большом, — прибавила она вдруг как бы про себя, — вот не знаю только,
в чем виновата, вся
в этом беда моя ввек. Всегда-то, всегда, все эти пять лет, я боялась день и
ночь, что пред ним
в чем-то я виновата. Молюсь я, бывало, молюсь и всё думаю про вину мою великую пред ним. Ан вот и вышло, что правда была.
Но вдруг узнали, что
в первую
ночь брака молодой супруг поступил с красоткой весьма невежливо, мстя ей за свою поруганную честь.
И вот икона была
в одну
ночь ограблена, стекло киота выбито, решетка изломана и из венца и ризы было вынуто несколько камней и жемчужин, не знаю, очень ли драгоценных.
Но поразило Андрея Антоновича, главное, то, что управляющий на Шпигулинской фабрике доставил как раз
в то же время
в полицию две или три пачки совершенно таких же точно листочков, как и у подпоручика, подкинутых
ночью на фабрике.
Бог знает до чего бы дошло. Увы, тут было еще одно обстоятельство помимо всего, совсем неизвестное ни Петру Степановичу, ни даже самой Юлии Михайловне. Несчастный Андрей Антонович дошел до такого расстройства, что
в последние дни про себя стал ревновать свою супругу к Петру Степановичу.
В уединении, особенно по
ночам, он выносил неприятнейшие минуты.
Одним словом, было видно человека прямого, но неловкого и неполитичного, от избытка гуманных чувств и излишней, может быть, щекотливости, главное, человека недалекого, как тотчас же с чрезвычайною тонкостью оценил фон Лембке и как давно уже об нем полагал, особенно когда
в последнюю неделю, один
в кабинете, по
ночам особенно, ругал его изо всех сил про себя за необъяснимые успехи у Юлии Михайловны.
— Не так много дней… Но помните, записку мы сочиняем вместе,
в ту же
ночь.
Во всех стихах принято, что гусар пьет и кутит; так-с, я, может, и пил, но, верите ли, вскочишь
ночью с постели
в одних носках и давай кресты крестить пред образом, чтобы бог веру послал, потому что я и тогда не мог быть спокойным: есть бог или нет?
Мне известно, по слухам самым интимнейшим (ну предположите, что сама Юлия Михайловна впоследствии, и уже не
в торжестве, а почтираскаиваясь, — ибо женщина никогда вполнене раскается — сообщила мне частичку этой истории), — известно мне, что Андрей Антонович пришел к своей супруге накануне, уже глубокою
ночью,
в третьем часу утра, разбудил ее и потребовал выслушать «свой ультиматум».
Наказывала ли Юлия Михайловна своего супруга за его промахи
в последние дни и за ревнивую зависть его как градоначальника к ее административным способностям; негодовала ли на его критику ее поведения с молодежью и со всем нашим обществом, без понимания ее тонких и дальновидных политических целей; сердилась ли за тупую и бессмысленную ревность его к Петру Степановичу, — как бы там ни было, но она решилась и теперь не смягчаться, даже несмотря на три часа
ночи и еще невиданное ею волнение Андрея Антоновича.
Я думаю, что если бы даже Лембке умер
в ту самую
ночь, то праздник все-таки бы состоялся наутро, — до того много соединяла с ним какого-то особенного значения Юлия Михайловна.
Супруги согласились во всем, всё было забыто, и когда,
в конце объяснения, фон Лембке все-таки стал на колени, с ужасом вспоминая о главном заключительном эпизоде запрошлой
ночи, то прелестная ручка, а за нею и уста супруги заградили пламенные излияния покаянных речей рыцарски деликатного, но ослабленного умилением человека.
Я прождал у нее целый час, князь тоже; генерал
в припадке великодушия (хотя и очень перепугался сам) хотел не отходить всю
ночь от «постели несчастной», но через десять минут заснул
в зале, еще
в ожидании доктора,
в креслах, где мы его так и оставили.
Но
в доме жили жильцы — известный
в городе капитан с сестрицей и при них пожилая работница, и вот эти-то жильцы, капитан, сестра его и работница, все трое были
в эту
ночь зарезаны и, очевидно, ограблены.
И представьте, я лечу сюда на беговых дрожках, а Маврикий Николаевич здесь у садовой вашей решетки, на заднем углу сада…
в шинели, весь промок, должно быть всю
ночь сидел!
— Правда, правда. Сидит у садовой решетки. Отсюда, — отсюда
в шагах трехстах, я думаю. Я поскорее мимо него, но он меня видел. Вы не знали?
В таком случае очень рад, что не забыл передать. Вот этакой-то всего опаснее на случай, если с ним револьвер, и, наконец,
ночь, слякоть, естественная раздражительность, — потому что ведь каковы же его обстоятельства-то, ха-ха! Как вы думаете, зачем он сидит?
— Догадалась как-нибудь,
в эту
ночь, что я вовсе ее не люблю… о чем, конечно, всегда знала.
Ну, бьюсь же об заклад, — вскричал он, почти захлебываясь от восторга, — что вы всю
ночь просидели
в зале рядышком на стульях и о каком-нибудь высочайшем благородстве проспорили всё драгоценное время…
— А! стало быть, вы не расслышали! Успокойтесь, Маврикий Николаевич жив и здоров,
в чем можете мигом удостовериться, потому что он здесь у дороги, у садовой решетки… и, кажется, всю
ночь просидел; промок,
в шинели… Я ехал, он меня видел.
Я хочу видеть сама зарезанных… за меня… из-за них он
в эту
ночь разлюбил меня…
— Третьего дня
в четвертом часу
ночи вы, Толкаченко, подговаривали Фомку Завьялова
в «Незабудке».
Петр Степанович тотчас же подхватил вопрос и изложил свой план. Он состоял
в том, чтобы завлечь Шатова, для сдачи находившейся у него тайной типографии,
в то уединенное место, где она закопана, завтра,
в начале
ночи, и — «уж там и распорядиться». Он вошел во многие нужные подробности, которые мы теперь опускаем, и разъяснил обстоятельно те настоящие двусмысленные отношения Шатова к центральному обществу, о которых уже известно читателю.
Липутин пробежал и
в квартиру Петра Степановича и успел узнать с заднего крыльца, потаенно, что Петр Степанович хоть и воротился домой вчера, этак уже около часу пополуночи, но всю
ночь преспокойно изволил почивать у себя дома вплоть до восьми часов утра.
Кириллов, ходивший по комнате (по обыкновению своему, всю
ночь из угла
в угол), вдруг остановился и пристально посмотрел на вбежавшего, впрочем без особого удивления.
— Насмешили вы меня на всю жизнь; денег с вас не возьму; во сне рассмеюсь. Смешнее, как вы
в эту
ночь, ничего не видывала.
А затем уже, примерно
в исходе первого часа
ночи, направился к Кириллову, к которому проникнул опять через потаенный Федькин ход.
— Я определил
в эту
ночь, что мне всё равно. Напишу. О прокламациях?
Хотя он и вышел уже при дневном свете, когда нервный человек всегда несколько ободряется (а майор, родственник Виргинского, так даже
в бога переставал веровать, чуть лишь проходила
ночь), но я убежден, что он никогда бы прежде без ужаса не мог вообразить себя одного на большой дороге и
в таком положении.
Она не ложилась спать всю
ночь и едва дождалась утра. Лишь только больной открыл глаза и пришел
в память (он всё пока был
в памяти, хотя с каждым часом ослабевал), приступила к нему с самым решительным видом...
Он воротился домой часу уже
в одиннадцатом
ночи,
в ужасном состоянии и виде; ломая руки, бросился ничком на кровать и всё повторял, сотрясаясь от конвульсивных рыданий...