Неточные совпадения
Говорили потом, что продолжение исследования
было поспешно запрещено и что даже прогрессивный журнал пострадал за напечатанную первую половину.
А если
говорить всю правду, то настоящею причиной перемены карьеры
было еще прежнее и снова возобновившееся деликатнейшее предложение ему от Варвары Петровны Ставрогиной, супруги генерал-лейтенанта и значительной богачки, принять на себя воспитание и всё умственное развитие ее единственного сына, в качестве высшего педагога и друга, не
говоря уже о блистательном вознаграждении.
Хотя происхождения он
был, кажется, невысокого, но случилось так, что воспитан
был с самого малолетства в одном знатном доме в Москве и, стало
быть, прилично; по-французски
говорил, как парижанин.
Говорят, в молодости он
был чрезвычайно красив собой.
Он со слезами вспоминал об этом девять лет спустя, — впрочем, скорее по художественности своей натуры, чем из благодарности. «Клянусь же вам и пари держу, —
говорил он мне сам (но только мне и по секрету), — что никто-то изо всей этой публики знать не знал о мне ровнешенько ничего!» Признание замечательное: стало
быть,
был же в нем острый ум, если он тогда же, на эстраде, мог так ясно понять свое положение, несмотря на всё свое упоение; и, стало
быть, не
было в нем острого ума, если он даже девять лет спустя не мог вспомнить о том без ощущения обиды.
Тот ему первым словом: «Вы, стало
быть, генерал, если так
говорите», то
есть в том смысле, что уже хуже генерала он и брани не мог найти.
Замечу от себя, что действительно у многих особ в генеральских чинах
есть привычка смешно
говорить: «Я служил государю моему…», то
есть точно у них не тот же государь, как и у нас, простых государевых подданных, а особенный, ихний.
Долго потом скитался он один по Европе, жил бог знает чем;
говорят, чистил на улицах сапоги и в каком-то порте
был носильщиком.
Уверяли, что Виргинский, при объявлении ему женой отставки, сказал ей: «Друг мой, до сих пор я только любил тебя, теперь уважаю», но вряд ли в самом деле произнесено
было такое древнеримское изречение; напротив,
говорят, навзрыд плакал.
Говорил мало и всё по-прежнему
был тих и застенчив.
Всё это
было очень глупо, не
говоря уже о безобразии — безобразии рассчитанном и умышленном, как казалось с первого взгляда, а стало
быть, составлявшем умышленное, до последней степени наглое оскорбление всему нашему обществу.
Теперь, когда Лизавете Николаевне
было уже около двадцати двух лет, за нею смело можно
было считать до двухсот тысяч рублей одних ее собственных денег, не
говоря уже о состоянии, которое должно
было ей достаться со временем после матери, не имевшей детей во втором супружестве.
— Вам, excellente amie, [добрейший друг (фр.).] без всякого сомнения известно, —
говорил он, кокетничая и щегольски растягивая слова, — что такое значит русский администратор,
говоря вообще, и что значит русский администратор внове, то
есть нововыпеченный, новопоставленный… Ces interminables mots russes!.. [Эти нескончаемые русские слова!.. (фр.)] Но вряд ли могли вы узнать практически, что такое значит административный восторг и какая именно это штука?
— Я вам
говорю, я приехала и прямо на интригу наткнулась, Вы ведь читали сейчас письмо Дроздовой, что могло
быть яснее? Что же застаю? Сама же эта дура Дроздова, — она всегда только дурой
была, — вдруг смотрит вопросительно: зачем, дескать, я приехала? Можете представить, как я
была удивлена! Гляжу, а тут финтит эта Лембке и при ней этот кузен, старика Дроздова племянник, — всё ясно! Разумеется, я мигом всё переделала и Прасковья опять на моей стороне, но интрига, интрига!
— Гм! Это, может
быть, и неправда. По крайней мере вы бы записывали и запоминали такие слова, знаете, в случае разговора… Ах, Степан Трофимович, я с вами серьезно, серьезно ехала
говорить!
Она объяснила ему всё сразу, резко и убедительно. Намекнула и о восьми тысячах, которые
были ему дозарезу нужны. Подробно рассказала о приданом. Степан Трофимович таращил глаза и трепетал. Слышал всё, но ясно не мог сообразить. Хотел заговорить, но всё обрывался голос. Знал только, что всё так и
будет, как она
говорит, что возражать и не соглашаться дело пустое, а он женатый человек безвозвратно.
Конечно, поплакал, много и хорошо
говорил, много и сильно сбивался, сказал случайно каламбур и остался им доволен, потом
была легкая холерина, — одним словом, всё произошло в порядке.
— О, такова ли она
была тогда! — проговаривался он иногда мне о Варваре Петровне. — Такова ли она
была прежде, когда мы с нею
говорили… Знаете ли вы, что тогда она умела еще
говорить? Можете ли вы поверить, что у нее тогда
были мысли, свои мысли. Теперь всё переменилось! Она
говорит, что всё это одна только старинная болтовня! Она презирает прежнее… Теперь она какой-то приказчик, эконом, ожесточенный человек, и всё сердится…
Я попросил его
выпить воды; я еще не видал его в таком виде. Всё время, пока
говорил, он бегал из угла в угол по комнате, но вдруг остановился предо мной в какой-то необычайной позе.
— Всё это глупо, Липутин, — проговорил наконец господин Кириллов с некоторым достоинством. — Если я нечаянно сказал вам несколько пунктов, а вы подхватили, то как хотите. Но вы не имеете права, потому что я никогда никому не
говорю. Я презираю чтобы
говорить… Если
есть убеждения, то для меня ясно… а это вы глупо сделали. Я не рассуждаю об тех пунктах, где совсем кончено. Я терпеть не могу рассуждать. Я никогда не хочу рассуждать…
— Э, какое мне дело до чина! Какую сестру? Боже мой… вы
говорите: Лебядкин? Но ведь у нас
был Лебядкин…
— Зачем же скрывать, из скромности, благороднейшие движения своей души, то
есть вашей души-с, я не про свою
говорю.
Начинают прямо без изворотов, по их всегдашней манере: «Вы помните,
говорит, что четыре года назад Николай Всеволодович,
будучи в болезни, сделал несколько странных поступков, так что недоумевал весь город, пока всё объяснилось.
Разумеется,
говорит, я не
говорю про помешательство, этого никогда
быть не может! (твердо и с гордостию высказано).
Умоляю вас, наконец (так и
было выговорено: умоляю), сказать мне всю правду, безо всяких ужимок, и если вы при этом дадите мне обещание не забыть потом никогда, что я
говорила с вами конфиденциально, то можете ожидать моей совершенной и впредь всегдашней готовности отблагодарить вас при всякой возможности».
— Я желал бы не
говорить об этом, — отвечал Алексей Нилыч, вдруг подымая голову и сверкая глазами, — я хочу оспорить ваше право, Липутин. Вы никакого не имеете права на этот случай про меня. Я вовсе не
говорил моего всего мнения. Я хоть и знаком
был в Петербурге, но это давно, а теперь хоть и встретил, но мало очень знаю Николая Ставрогина. Прошу вас меня устранить и… и всё это похоже на сплетню.
А вы вот не поверите, Степан Трофимович, чего уж, кажется-с, капитан Лебядкин, ведь уж, кажется, глуп как… то
есть стыдно только сказать как глуп;
есть такое одно русское сравнение, означающее степень; а ведь и он себя от Николая Всеволодовича обиженным почитает, хотя и преклоняется пред его остроумием: «Поражен,
говорит, этим человеком: премудрый змий» (собственные слова).
Я вам, разумеется, только экстракт разговора передаю, но ведь мысль-то понятна; кого ни спроси, всем одна мысль приходит, хотя бы прежде никому и в голову не входила: «Да,
говорят, помешан; очень умен, но, может
быть, и помешан».
А вот Варвара Петровна, так та прямо вчера в самую точку: «Вы,
говорит, лично заинтересованы
были в деле, потому к вам и обращаюсь».
Этот Маврикий Николаевич
был артиллерийский капитан, лет тридцати трех, высокого росту господин, красивой и безукоризненно порядочной наружности, с внушительною и на первый взгляд даже строгою физиономией, несмотря на его удивительную и деликатнейшую доброту, о которой всякий получал понятие чуть не с первой минуты своего с ним знакомства. Он, впрочем,
был молчалив, казался очень хладнокровен и на дружбу не напрашивался.
Говорили потом у нас многие, что он недалек; это
было не совсем справедливо.
— Я… я
говорил однажды… — пролепетал Степан Трофимович, весь покраснев, — но… я лишь намекнул… j’étais si nerveux et malade et puis… [я
был так взволнован и болен, и к тому же… (фр.)]
— А мне странно, что вы давеча
были так раздражительны, а теперь так спокойны, хотя и горячо
говорите.
— Нет,
есть, ты сама
говорила, что
будет профессор; верно, вот этот, — она брезгливо указала на Шатова.
— Вовсе никогда я вам не
говорила, что
будет профессор. Господин Г—в служит, а господин Шатов — бывший студент.
— Это тетя и вчера Степан Трофимович нашли будто бы сходство у Николая Всеволодовича с принцем Гарри, у Шекспира в «Генрихе IV», и мама на это
говорит, что не
было англичанина, — объяснила нам Лиза.
Мы, то
есть я с Маврикием Николаевичем, видя, что от нас не таятся и
говорят очень громко, стали прислушиваться; потом и нас пригласили в совет.
И наконец, книга должна
быть любопытна даже для легкого чтения, не
говоря уже о том, что необходима для справок!
— Если вы не устроите к завтраму, то я сама к ней пойду, одна, потому что Маврикий Николаевич отказался. Я надеюсь только на вас, и больше у меня нет никого; я глупо
говорила с Шатовым… Я уверена, что вы совершенно честный и, может
быть, преданный мне человек, только устройте.
Лицо у него
было сердитое, и странно мне
было, что он сам заговорил. Обыкновенно случалось прежде, всегда, когда я заходил к нему (впрочем, очень редко), что он нахмуренно садился в угол, сердито отвечал и только после долгого времени совершенно оживлялся и начинал
говорить с удовольствием. Зато, прощаясь, опять, всякий раз, непременно нахмуривался и выпускал вас, точно выживал от себя своего личного неприятеля.
Капитан приехал с сестрой совершенно нищим и, как
говорил Липутин, действительно сначала ходил по иным домам побираться; но, получив неожиданно деньги, тотчас же запил и совсем ошалел от вина, так что ему
было уже не до хозяйства.
К удивлению моему, Шатов
говорил громко, точно бы ее и не
было в комнате.
Пьем мы это чай, а монашек афонский и
говорит мать-игуменье: «Всего более, благословенная мать-игуменья, благословил господь вашу обитель тем, что такое драгоценное,
говорит, сокровище сохраняете в недрах ее».
А Лизавета эта блаженная в ограде у нас вделана в стену, в клетку в сажень длины и в два аршина высоты, и сидит она там за железною решеткой семнадцатый год, зиму и лето в одной посконной рубахе и всё аль соломинкой, али прутиком каким ни на
есть в рубашку свою, в холстину тычет, и ничего не
говорит, и не чешется, и не моется семнадцать лет.
Не понравилось мне это; сама я хотела тогда затвориться: «А по-моему,
говорю, бог и природа
есть всё одно».
Ну, а монашек стал мне тут же
говорить поучение, да так это ласково и смиренно
говорил и с таким, надо
быть, умом; сижу я и слушаю.
— «Так,
говорит, богородица — великая мать сыра земля
есть, и великая в том для человека заключается радость.
И никакой, никакой,
говорит, горести твоей больше не
будет, таково,
говорит,
есть пророчество».
И вот, с внезапною переменой губернатора, всё приостановилось; а новая губернаторша,
говорят, уже успела высказать в обществе несколько колких и, главное, метких и дельных возражений насчет будто бы непрактичности основной мысли подобного комитета, что, разумеется с прикрасами,
было уже передано Варваре Петровне.
— Этого уж я не знаю-с; до меня тоже доходило, что господин Лебядкин
говорил про меня вслух, будто я не всё ему доставила; но я этих слов не понимаю.
Было триста рублей, я и переслала триста рублей.
— Сударыня, я, может
быть,
говорю языком раздражительным…