Неточные совпадения
— Я
вам этого никогда
не забуду!
Только два раза во всю свою жизнь сказала она ему: «Я
вам этого никогда
не забуду!» Случай с бароном был уже второй случай; но и первый случай в свою очередь так характерен и, кажется, так много означал в судьбе Степана Трофимовича, что я решаюсь и о нем упомянуть.
— Я никогда
вам этого
не забуду!
Он со слезами вспоминал об этом девять лет спустя, — впрочем, скорее по художественности своей натуры, чем из благодарности. «Клянусь же
вам и пари держу, — говорил он мне сам (но только мне и по секрету), — что никто-то изо всей этой публики знать
не знал о мне ровнешенько ничего!» Признание замечательное: стало быть, был же в нем острый ум, если он тогда же, на эстраде, мог так ясно понять свое положение, несмотря на всё свое упоение; и, стало быть,
не было в нем острого ума, если он даже девять лет спустя
не мог вспомнить о том без ощущения обиды.
Тот ему первым словом: «
Вы, стало быть, генерал, если так говорите», то есть в том смысле, что уже хуже генерала он и брани
не мог найти.
О друзья мои! — иногда восклицал он нам во вдохновении, —
вы представить
не можете, какая грусть и злость охватывает всю вашу душу, когда великую идею,
вами давно уже и свято чтимую, подхватят неумелые и вытащат к таким же дуракам, как и сами, на улицу, и
вы вдруг встречаете ее уже на толкучем, неузнаваемую, в грязи, поставленную нелепо, углом, без пропорции, без гармонии, игрушкой у глупых ребят!
Где
вы, два ангела, которых я никогда
не стоил?
— Все
вы из «недосиженных», — шутливо замечал он Виргинскому, — все подобные
вам, хотя в
вас, Виргинский, я и
не замечал той огра-ни-чен-ности, какую встречал в Петербурге chez ces séminaristes, [у этих семинаристов (фр.).] но все-таки
вы «недосиженные». Шатову очень хотелось бы высидеться, но и он недосиженный.
Вы мало того что просмотрели народ, —
вы с омерзительным презрением к нему относились, уж по тому одному, что под народом
вы воображали себе один только французский народ, да и то одних парижан, и стыдились, что русский народ
не таков.
И
вы тоже, Степан Трофимович, я
вас нисколько
не исключаю, даже на ваш счет и говорил, знайте это!
—
Вы, конечно, извините… Я, право,
не знаю, как мне вдруг захотелось… глупость…
— Уж
не знаю, каким это манером узнали-с, а когда я вышла и уж весь проулок прошла, слышу, они меня догоняют без картуза-с: «Ты, говорят, Агафьюшка, если, по отчаянии, прикажут тебе: “Скажи, дескать, своему барину, что он умней во всем городе”, так ты им тотчас на то
не забудь: “Сами оченно хорошо про то знаем-с и
вам того же самого желаем-с…”»
— Все-таки замечательное совпадение. Но, однако, позвольте:
вы, стало быть, за умного же человека меня почитали, когда присылали Агафью, а
не за сумасшедшего?
— За умнейшего и за рассудительнейшего, а только вид такой подал, будто верю про то, что
вы не в рассудке… Да и сами
вы о моих мыслях немедленно тогда догадались и мне, чрез Агафью, патент на остроумие выслали.
—
Не на дуэль же было
вас вызывать-с?
— Ах да, бишь! Я ведь слышал что-то, что
вы дуэли
не любите…
— Ба, ба! что я вижу! — вскричал Nicolas, вдруг заметив на самом видном месте, на столе, том Консидерана. — Да уж
не фурьерист ли
вы? Ведь чего доброго! Так разве это
не тот же перевод с французского? — засмеялся он, стуча пальцами в книгу.
— Так я и знала! Я в Швейцарии еще это предчувствовала! — раздражительно вскричала она. — Теперь
вы будете
не по шести, а по десяти верст ходить!
Вы ужасно опустились, ужасно, уж-жасно!
Вы не то что постарели,
вы одряхлели…
вы поразили меня, когда я
вас увидела давеча, несмотря на ваш красный галстук… quelle idée rouge! [что за дикая выдумка! (фр.)] Продолжайте о фон Лембке, если в самом деле есть что сказать, и кончите когда-нибудь, прошу
вас; я устала.
— Я даже меры принял. Когда про
вас «до-ло-жили», что
вы «управляли губернией», vous savez, [
вы знаете (фр.).] — он позволил себе выразиться, что «подобного более
не будет».
— Понимаю. По-прежнему приятели, по-прежнему попойки, клуб и карты, и репутация атеиста. Мне эта репутация
не нравится, Степан Трофимович. Я бы
не желала, чтобы
вас называли атеистом, особенно теперь
не желала бы. Я и прежде
не желала, потому что ведь всё это одна только пустая болтовня. Надо же наконец сказать.
— К такому, что
не мы одни с
вами умнее всех на свете, а есть и умнее нас.
— Это, верно,
не ваше;
вы, верно, откудова-нибудь взяли?
Я бы желала, чтоб эти люди чувствовали к
вам уважение, потому что они пальца вашего, вашего мизинца
не стоят, а
вы как себя держите?
Вместо того чтобы благородно стоять свидетельством, продолжать собою пример,
вы окружаете себя какою-то сволочью,
вы приобрели какие-то невозможные привычки,
вы одряхлели,
вы не можете обойтись без вина и без карт,
вы читаете одного только Поль де Кока и ничего
не пишете, тогда как все они там пишут; всё ваше время уходит на болтовню.
—
Вы это про Дашу? Что это
вам вздумалось? — любопытно поглядела на него Варвара Петровна. — Здорова, у Дроздовых оставила… Я в Швейцарии что-то про вашего сына слышала, дурное, а
не хорошее.
— Довольно, Степан Трофимович, дайте покой; измучилась. Успеем наговориться, особенно про дурное.
Вы начинаете брызгаться, когда засмеетесь, это уже дряхлость какая-то! И как странно
вы теперь стали смеяться… Боже, сколько у
вас накопилось дурных привычек! Кармазинов к
вам не поедет! А тут и без того всему рады…
Вы всего себя теперь обнаружили. Ну довольно, довольно, устала! Можно же, наконец, пощадить человека!
— От Лизаветы, по гордости и по строптивости ее, я ничего
не добилась, — заключила Прасковья Ивановна, — но видела своими глазами, что у ней с Николаем Всеволодовичем что-то произошло.
Не знаю причин, но, кажется, придется
вам, друг мой Варвара Петровна, спросить о причинах вашу Дарью Павловну. По-моему, так Лиза была обижена. Рада-радешенька, что привезла
вам наконец вашу фаворитку и сдаю с рук на руки: с плеч долой.
Да и
вам бы я советовала, милая Варвара Петровна, ничего теперь с Лизой насчет этого предмета
не начинать, только делу повредите.
— Дура ты! — накинулась она на нее, как ястреб, — дура неблагодарная! Что у тебя на уме? Неужто ты думаешь, что я скомпрометирую тебя хоть чем-нибудь, хоть на столько вот! Да он сам на коленках будет ползать просить, он должен от счастья умереть, вот как это будет устроено! Ты ведь знаешь же, что я тебя в обиду
не дам! Или ты думаешь, что он тебя за эти восемь тысяч возьмет, а я бегу теперь тебя продавать? Дура, дура, все
вы дуры неблагодарные! Подай зонтик!
—
Вы одни, я рада: терпеть
не могу ваших друзей! Как
вы всегда накурите; господи, что за воздух!
Вы и чай
не допили, а на дворе двенадцатый час! Ваше блаженство — беспорядок! Ваше наслаждение — сор! Что это за разорванные бумажки на полу? Настасья, Настасья! Что делает ваша Настасья? Отвори, матушка, окна, форточки, двери, всё настежь. А мы в залу пойдемте; я к
вам за делом. Да подмети ты хоть раз в жизни, матушка!
— А ты мети, пятнадцать раз в день мети! Дрянная у
вас зала (когда вышли в залу). Затворите крепче двери, она станет подслушивать. Непременно надо обои переменить. Я ведь
вам присылала обойщика с образчиками, что же
вы не выбрали? Садитесь и слушайте. Садитесь же, наконец, прошу
вас. Куда же
вы? Куда же
вы? Куда же
вы!
Не вертите, пожалуйста, зрачками, прошу
вас,
вы не на театре.
Вы очень умны и учены, но ничего
не понимаете в жизни, за
вами постоянно должна нянька ходить.
А она будет
вам хорошею нянькой; это девушка скромная, твердая, рассудительная; к тому же я сама буду тут,
не сейчас же умру.
— О ней
не беспокойтесь, да и нечего
вам любопытствовать. Конечно,
вы должны ее сами просить, умолять сделать
вам честь, понимаете? Но
не беспокойтесь, я сама буду тут. К тому же
вы ее любите…
— Excellente amie! — задрожал вдруг его голос, — я… я никогда
не мог вообразить, что
вы решитесь выдать меня… за другую… женщину!
—
Вы не девица, Степан Трофимович; только девиц выдают, а
вы сами женитесь, — ядовито прошипела Варвара Петровна.
— Но к завтраму
вы отдохнете и обдумаете. Сидите дома, если что случится, дайте знать, хотя бы ночью. Писем
не пишите, и читать
не буду. Завтра же в это время приду сама, одна, за окончательным ответом, и надеюсь, что он будет удовлетворителен. Постарайтесь, чтобы никого
не было и чтобы сору
не было, а это на что похоже? Настасья, Настасья!
Накануне
вы с нею переговорите, если надо будет; а на вашем вечере мы
не то что объявим или там сговор какой-нибудь сделаем, а только так намекнем или дадим знать, безо всякой торжественности.
— Так. Я еще посмотрю… А впрочем, всё так будет, как я сказала, и
не беспокойтесь, я сама ее приготовлю.
Вам совсем незачем. Всё нужное будет сказано и сделано, а
вам туда незачем. Для чего? Для какой роли? И сами
не ходите и писем
не пишите. И ни слуху ни духу, прошу
вас. Я тоже буду молчать.
— Вот верьте или нет, — заключил он под конец неожиданно, — а я убежден, что ему
не только уже известно всё со всеми подробностями о нашемположении, но что он и еще что-нибудь сверх того знает, что-нибудь такое, чего ни
вы, ни я еще
не знаем, а может быть, никогда и
не узнаем, или узнаем, когда уже будет поздно, когда уже нет возврата!..
Но при первом князе, при первой графине, при первом человеке, которого он боится, он почтет священнейшим долгом забыть
вас с самым оскорбительным пренебрежением, как щепку, как муху, тут же, когда
вы еще
не успели от него выйти; он серьезно считает это самым высоким и прекрасным тоном.
— А
не могли бы
вы мне указать, где здесь всего ближе стоят извозчики? — прокричал он мне опять.
[
Вы,
не правда ли, мне
не откажете в содействии, как друг и свидетель (фр.).]
— Неужели
вы думаете, — начал он опять с болезненным высокомерием, оглядывая меня с ног до головы, — неужели
вы можете предположить, что я, Степан Верховенский,
не найду в себе столько нравственной силы, чтобы, взяв мою коробку, — нищенскую коробку мою! — и взвалив ее на слабые плечи, выйти за ворота и исчезнуть отсюда навеки, когда того потребует честь и великий принцип независимости?
Степану Верховенскому
не в первый раз отражать деспотизм великодушием, хотя бы и деспотизм сумасшедшей женщины, то есть самый обидный и жестокий деспотизм, какой только может осуществиться на свете, несмотря на то что
вы сейчас, кажется, позволили себе усмехнуться словам моим, милостивый государь мой!
О,
вы не верите, что я смогу найти в себе столько великодушия, чтобы суметь кончить жизнь у купца гувернером или умереть с голоду под забором!
Отвечайте, отвечайте немедленно: верите
вы или
не верите?
— Может быть,
вам скучно со мной, Г—в (это моя фамилия), и
вы бы желали…
не приходить ко мне вовсе? — проговорил он тем тоном бледного спокойствия, который обыкновенно предшествует какому-нибудь необычайному взрыву. Я вскочил в испуге; в то же мгновение вошла Настасья и молча протянула Степану Трофимовичу бумажку, на которой написано было что-то карандашом. Он взглянул и перебросил мне. На бумажке рукой Варвары Петровны написаны были всего только два слова: «Сидите дома».
— О поручении
вы прибавили, — резко заметил гость, — поручения совсем
не бывало, а Верховенского я, вправде, знаю. Оставил в X—ской губернии, десять дней пред нами.