Неточные совпадения
Бедный Степан Трофимович сидел один и ничего
не предчувствовал. В грустном раздумье давно уже поглядывал он в окно,
не подойдет ли
кто из знакомых. Но никто
не хотел подходить.
На дворе моросило, становилось холодно; надо было протопить печку; он вздохнул. Вдруг страшное видение предстало его очам: Варвара Петровна в такую погоду и в такой неурочный час к нему! И пешком! Он до того был поражен, что забыл переменить костюм и принял ее как был, в своей всегдашней розовой ватной фуфайке.
Когда я, в тот же вечер, передал Степану Трофимовичу о встрече утром с Липутиным и о нашем разговоре, — тот, к удивлению моему, чрезвычайно взволновался и задал мне дикий вопрос: «Знает Липутин или нет?» Я стал ему доказывать, что возможности
не было узнать так скоро, да и
не от
кого; но Степан Трофимович стоял
на своем.
Проклятие
на эту минуту: я, кажется, оробел и смотрел подобострастно! Он мигом всё это заметил и, конечно, тотчас же всё узнал, то есть узнал, что мне уже известно,
кто он такой, что я его читал и благоговел пред ним с самого детства, что я теперь оробел и смотрю подобострастно. Он улыбнулся, кивнул еще раз головой и пошел прямо, как я указал ему.
Не знаю, для чего я поворотил за ним назад;
не знаю, для чего я пробежал подле него десять шагов. Он вдруг опять остановился.
— Я вам извиняюсь, но я здесь ни
на кого не сержусь, — продолжал гость горячею скороговоркой, — я четыре года видел мало людей…
— Ну, гостю честь и будет.
Не знаю,
кого ты привел, что-то
не помню этакого, — поглядела она
на меня пристально из-за свечки и тотчас же опять обратилась к Шатову (а мною уже больше совсем
не занималась во всё время разговора, точно бы меня и
не было подле нее).
Слышите, сударыня! ни от
кого в мире
не возьмет эта Неизвестная Мария, иначе содрогнется во гробе штаб-офицер ее дед, убитый
на Кавказе,
на глазах самого Ермолова, но от вас, сударыня, от вас всё возьмет.
Если бы
кто ударил его по щеке, то, как мне кажется, он бы и
на дуэль
не вызвал, а тут же, тотчас же убил бы обидчика; он именно был из таких, и убил бы с полным сознанием, а вовсе
не вне себя.
— Тактики нет. Теперь во всем ваша полная воля, то есть хотите сказать да, а хотите — скажете нет.Вот моя новая тактика. А о нашемделе
не заикнусь до тех самых пор, пока сами
не прикажете. Вы смеетесь?
На здоровье; я и сам смеюсь. Но я теперь серьезно, серьезно, серьезно, хотя тот,
кто так торопится, конечно, бездарен,
не правда ли? Всё равно, пусть бездарен, а я серьезно, серьезно.
— Н-нет,
не Липутин, — пробормотал, нахмурясь, Петр Степанович, — это я знаю,
кто. Тут похоже
на Шатова… Впрочем, вздор, оставим это! Это, впрочем, ужасно важно… Кстати, я всё ждал, что ваша матушка так вдруг и брякнет мне главный вопрос… Ах да, все дни сначала она была страшно угрюма, а вдруг сегодня приезжаю — вся так и сияет. Это что же?
— И
не думал. И теперь
не думаю, несмотря
на ваши слова, хотя… хотя
кто ж тут с этими дураками может в чем-нибудь заручиться! — вдруг вскричал он в бешенстве, ударив кулаком по столу. — Я их
не боюсь! Я с ними разорвал. Этот забегал ко мне четыре раза и говорил, что можно… но, — посмотрел он
на Ставрогина, — что ж, собственно, вам тут известно?
— Знаете ли вы, — начал он почти грозно, принагнувшись вперед
на стуле, сверкая взглядом и подняв перст правой руки вверх пред собою (очевидно,
не примечая этого сам), — знаете ли вы,
кто теперь
на всей земле единственный народ-«богоносец», грядущий обновить и спасти мир именем нового бога и
кому единому даны ключи жизни и нового слова… Знаете ли вы,
кто этот народ и как ему имя?
—
Кто, я? нет, — простодушно усмехнулась она. — Совсем-таки нет. Посмотрела я
на вас всех тогда: все-то вы сердитесь, все-то вы перессорились; сойдутся и посмеяться по душе
не умеют. Столько богатства и так мало веселья — гнусно мне это всё. Мне, впрочем, теперь никого
не жалко, кроме себя самой.
— Наплевать
на вашу заслугу, я ни у
кого не ищу ее!
«Да хоть бы и сто хромоножек, —
кто молод
не был!» Ставили
на вид почтительность Николая Всеволодовича к матери, подыскивали ему разные добродетели, с благодушием говорили об его учености, приобретенной в четыре года по немецким университетам.
— То есть
кому же нам и какой успех? — в удивлении уставился
на него фон Лембке, но ответа
не получил.
— Вот
кому! — ткнул пальцем
на стотысячника купца Семен Яковлевич. Стотысячник
не посмел отказаться и взял.
— Да
кто управляет-то? три человека с полчеловеком. Ведь,
на них глядя, только скука возьмет. И каким это здешним движением? Прокламациями, что ли? Да и
кто навербован-то, подпоручики в белой горячке да два-три студента! Вы умный человек, вот вам вопрос: отчего
не вербуются к ним люди значительнее, отчего всё студенты да недоросли двадцати двух лет? Да и много ли? Небось миллион собак ищет, а много ль всего отыскали? Семь человек. Говорю вам, скука возьмет.
— Я
не признаю никакой обязанности давать черт знает
кому отчет, — проговорил он наотрез, — никто меня
не может отпускать
на волю.
Верховенский замечательно небрежно развалился
на стуле в верхнем углу стола, почти ни с
кем не поздоровавшись. Вид его был брезгливый и даже надменный. Ставрогин раскланялся вежливо, но, несмотря
на то что все только их и ждали, все как по команде сделали вид, что их почти
не примечают. Хозяйка строго обратилась к Ставрогину, только что он уселся.
— Я вас одобряю, — сказал я нарочно как можно спокойнее, хотя очень за него боялся, — право, это лучше, чем сидеть в такой тоске, но я
не одобряю вашего настроения; посмотрите,
на кого вы похожи и как вы пойдете туда. Il faut être digne et calme avec Lembke. [С Лембке нужно держать себя достойно и спокойно (фр.).] Действительно, вы можете теперь броситься и кого-нибудь там укусить.
Как назло себе, Андрей Антонович всю жизнь отличался ясностью характера и ни
на кого никогда
не кричал и
не топал ногами; а с таковыми опаснее, если раз случится, что их санки почему-нибудь вдруг сорвутся с горы.
— Ю-но-шеству! — как бы вздрогнул Лембке, хотя, бьюсь об заклад, еще мало понимал, о чем идет дело и даже, может быть, с
кем говорит. — Я, милостивый государь мой, этого
не допущу-с, — рассердился он вдруг ужасно. — Я юношества
не допускаю. Это всё прокламации. Это наскок
на общество, милостивый государь, морской наскок, флибустьерство… О чем изволите просить?
Это неожиданное болезненное восклицание, чуть
не рыдание, было нестерпимо. Это, вероятно, была минута первого полного, со вчерашнего дня, яркого сознания всего происшедшего — и тотчас же затем отчаяния, полного, унизительного, предающегося;
кто знает, — еще мгновение, и он, может быть, зарыдал бы
на всю залу. Степан Трофимович сначала дико посмотрел
на него, потом вдруг склонил голову и глубоко проникнутым голосом произнес...
Все видели, как Лиза вскочила с дивана, только лишь повернулся Николай Всеволодович уходить, и явно сделала движение бежать за ним, но опомнилась и
не побежала, а тихо вышла, тоже
не сказав никому ни слова и ни
на кого не взглянув, разумеется в сопровождении бросившегося за нею Маврикия Николаевича…
Кто знает, может быть, пример увлек бы и еще некоторых, если бы в ту минуту
не явился
на эстраду сам Кармазинов, во фраке и в белом галстуке и с тетрадью в руке.
Разумеется, кончилось
не так ладно; но то худо, что с него-то и началось. Давно уже началось шарканье, сморканье, кашель и всё то, что бывает, когда
на литературном чтении литератор,
кто бы он ни был, держит публику более двадцати минут. Но гениальный писатель ничего этого
не замечал. Он продолжал сюсюкать и мямлить, знать
не зная публики, так что все стали приходить в недоумение. Как вдруг в задних рядах послышался одинокий, но громкий голос...
— В наш век стыдно читать, что мир стоит
на трех рыбах, — протрещала вдруг одна девица. — Вы, Кармазинов,
не могли спускаться в пещеры к пустыннику. Да и
кто говорит теперь про пустынников?
Но вы, вы, создание чистое и наивное, вы, кроткая, которой судьба едва
не соединилась с моею, по воле одного капризного и самовластного сердца, вы, может быть, с презрением смотревшая, когда я проливал мои малодушные слезы накануне несостоявшегося нашего брака; вы, которая
не можете,
кто бы вы ни были, смотреть
на меня иначе как
на лицо комическое, о, вам, вам последний крик моего сердца, вам последний мой долг, вам одной!
Не стану описывать в подробности картину пожара:
кто ее
на Руси
не знает?
— Невероятно. Пожар в умах, а
не на крышах домов. Стащить его и бросить всё! Лучше бросить, лучше бросить! Пусть уж само как-нибудь! Ай,
кто еще плачет? Старуха! Кричит старуха, зачем забыли старуху?
Она
не ответила и в бессилии закрыла глаза. Бледное ее лицо стало точно у мертвой. Она заснула почти мгновенно. Шатов посмотрел кругом, поправил свечу, посмотрел еще раз в беспокойстве
на ее лицо, крепко сжал пред собой руки и
на цыпочках вышел из комнаты в сени.
На верху лестницы он уперся лицом в угол и простоял так минут десять, безмолвно и недвижимо. Простоял бы и дольше, но вдруг внизу послышались тихие, осторожные шаги. Кто-то подымался вверх. Шатов вспомнил, что забыл запереть калитку.
— И вы можете питать такие подлые убеждения… Я знаю,
на что вы намекаете… Стойте, стойте, ради бога,
не стучите! Помилуйте, у
кого деньги ночью? Ну зачем вам деньги, если вы
не пьяны?
— Знаете что, — заметил он раздражительно, — я бы
на вашем месте, чтобы показать своеволие, убил кого-нибудь другого, а
не себя. Полезным могли бы стать. Я укажу
кого, если
не испугаетесь. Тогда, пожалуй, и
не стреляйтесь сегодня. Можно сговориться.
— Вздор, теперь все связаны вчерашним. Ни один
не изменит.
Кто пойдет
на явную гибель, если
не потеряет рассудка?
Нашли пешком
на дороге, говорит, что учитель, одет как бы иностранец, а умом словно малый ребенок, отвечает несуразно, точно бы убежал от
кого, и деньги имеет!» Начиналась было мысль возвестить по начальству — «так как при всем том в городе
не совсем спокойно».
И она быстро зашептала ему, оглядываясь
на запертую дверь, чтобы
кто не подслушал, — что здесь, в этой деревне, беда-с.
Дарья Павловна с биением сердца долго смотрела
на письмо и
не смела распечатать. Она знала от
кого: писал Николай Ставрогин. Она прочла надпись
на конверте: «Алексею Егорычу с передачею Дарье Павловне, секретно».