Неточные совпадения
Не знаю, верно ли, но утверждали еще, что в Петербурге
было отыскано в то же самое время какое-то громадное, противоестественное и противогосударственное общество, человек в тринадцать, и
чуть не потрясшее здание.
Стало
быть, кричит Лебядкин, девица семьсот рублей у меня утащила, и вытребовать хочет
чуть не полицейским порядком, по крайней мере угрожает и на весь город стучит…
Мне вспомнился в это мгновение рассказ о том, что она
была чуть не больна, когда ее увезли одиннадцати лет в Петербург; в болезни будто бы плакала и спрашивала Степана Трофимовича.
Этот Маврикий Николаевич
был артиллерийский капитан, лет тридцати трех, высокого росту господин, красивой и безукоризненно порядочной наружности, с внушительною и на первый взгляд даже строгою физиономией, несмотря на его удивительную и деликатнейшую доброту, о которой всякий получал понятие
чуть не с первой минуты своего с ним знакомства. Он, впрочем,
был молчалив, казался очень хладнокровен и на дружбу
не напрашивался. Говорили потом у нас многие, что он недалек; это
было не совсем справедливо.
— Да направление и
не беда, — зашевелился Шатов, — да и нельзя его избежать,
чуть лишь обнаружится хоть какой-нибудь подбор. В подборе фактов и
будет указание, как их понимать. Ваша идея недурна.
У ней какие-то припадки нервные,
чуть не ежедневные, и ей память отбивают, так что она после них всё забывает, что сейчас
было, и всегда время перепутывает.
Именно: говорили иные, хмуря брови и бог знает на каком основании, что Николай Всеволодович имеет какое-то особенное дело в нашей губернии, что он чрез графа К. вошел в Петербурге в какие-то высшие отношения, что он даже, может
быть, служит и
чуть ли
не снабжен от кого-то какими-то поручениями.
Но тут стоял, однако же, факт: бывший революционер явился в любезном отечестве
не только без всякого беспокойства, но
чуть ли
не с поощрениями; стало
быть, ничего, может, и
не было.
— Я слишком долго вас ждал, — как-то весь
чуть не затрясся Шатов и привстал
было с места, — говорите ваше дело, я тоже скажу… потом…
— Знаете, вы
не кричите, — очень серьезно остановил его Николай Всеволодович, — этот Верховенский такой человечек, что, может
быть, нас теперь подслушивает, своим или чужим ухом, в ваших же сенях, пожалуй. Даже пьяница Лебядкин
чуть ли
не обязан
был за вами следить, а вы, может
быть, за ним,
не так ли? Скажите лучше: согласился теперь Верховенский на ваши аргументы или нет?
— Если б я и
был шпион, то кому доносить? — злобно проговорил он,
не отвечая прямо. — Нет, оставьте меня, к черту меня! — вскричал он, вдруг схватываясь за первоначальную, слишком потрясшую его мысль, по всем признакам несравненно сильнее, чем известие о собственной опасности. — Вы, вы, Ставрогин, как могли вы затереть себя в такую бесстыдную, бездарную лакейскую нелепость! Вы член их общества! Это ли подвиг Николая Ставрогина! — вскричал он
чуть не в отчаянии.
Он занят
был совсем другим и с удивлением осмотрелся, когда вдруг, очнувшись от глубокого раздумья, увидал себя
чуть не на средине нашего длинного, мокрого плашкотного моста.
Вообще, сколько припомню, он в это время
был как-то особенно зол и даже позволял себе чрезвычайно нетерпеливые выходки
чуть не со всеми.
— Все. То
есть, конечно, где же их прочитать? Фу, сколько ты исписал бумаги, я думаю, там более двух тысяч писем… А знаешь, старик, я думаю, у вас
было одно мгновение, когда она готова
была бы за тебя выйти? Глупейшим ты образом упустил! Я, конечно, говорю с твоей точки зрения, но все-таки ж лучше, чем теперь, когда
чуть не сосватали на «чужих грехах», как шута для потехи, за деньги.
По ее настоянию
были, например, проведены две или три меры, чрезвычайно рискованные и
чуть ли
не противозаконные, в видах усиления губернаторской власти.
Старушка извещала в Москву
чуть не каждый день о том, как он почивал и что изволил скушать, а однажды отправила телеграмму с известием, что он, после званого обеда у градского головы, принужден
был принять ложку одного лекарства.
— То
есть мы знаем, например, что предрассудок о боге произошел от грома и молнии, — вдруг рванулась опять студентка,
чуть не вскакивая глазами на Ставрогина, — слишком известно, что первоначальное человечество, пугаясь грома и молнии, обоготворило невидимого врага, чувствуя пред ним свою слабость. Но откуда произошел предрассудок о семействе? Откуда могло взяться само семейство?
Это неожиданное болезненное восклицание,
чуть не рыдание,
было нестерпимо. Это, вероятно,
была минута первого полного, со вчерашнего дня, яркого сознания всего происшедшего — и тотчас же затем отчаяния, полного, унизительного, предающегося; кто знает, — еще мгновение, и он, может
быть, зарыдал бы на всю залу. Степан Трофимович сначала дико посмотрел на него, потом вдруг склонил голову и глубоко проникнутым голосом произнес...
Он поднял кулак, восторженно и грозно махая им над головой, и вдруг яростно опустил его вниз, как бы разбивая в прах противника. Неистовый вопль раздался со всех сторон, грянул оглушительный аплодисман. Аплодировала уже
чуть не половина залы; увлекались невиннейше: бесчестилась Россия всенародно, публично, и разве можно
было не реветь от восторга?
Наконец началась и «кадриль литературы». В городе в последнее время,
чуть только начинался где-нибудь разговор о предстоящем бале, непременно сейчас же сводили на эту «кадриль литературы», и так как никто
не мог представить, что это такое, то и возбуждала она непомерное любопытство. Опаснее ничего
не могло
быть для успеха, и — каково же
было разочарование!
— Всё поджог! Это нигилизм! Если что пылает, то это нигилизм! — услышал я
чуть не с ужасом, и хотя удивляться
было уже нечему, но наглядная действительность всегда имеет в себе нечто потрясающее.
Один из слушателей как-то заметил ему, что он напрасно «представляется»; что он
ел,
пил,
чуть не спал в доме Юлии Михайловны, а теперь первый же ее и чернит, и что это вовсе
не так красиво, как он полагает.
Виргинский отправился с Эркелем. Эркель, сдавая Лямшина Толкаченке, успел подвести его к Петру Степановичу и заявить, что тот опомнился, раскаивается и просит прощения и даже
не помнит, что с ним такое
было. Петр Степанович отправился один, взяв обходом по ту сторону прудов мимо парка. Эта дорога
была самая длинная. К его удивлению,
чуть не на половине пути нагнал его Липутин.
Особенно много
было туманного для бедной попавшейся Софьи Матвеевны, когда история перешла
чуть не в целую диссертацию о том, как никто и никогда
не мог понять Степана Трофимовича и как «гибнут у нас в России таланты».
Закончил он о Ставрогине, тоже спеша и без спросу, видимо нарочным намеком, что тот
чуть ли
не чрезвычайно важная птица, но что в этом какой-то секрет; что проживал он у нас, так сказать, incognito, что он с поручениями и что очень возможно, что и опять пожалует к нам из Петербурга (Лямшин уверен
был, что Ставрогин в Петербурге), но только уже совершенно в другом виде и в другой обстановке и в свите таких лиц, о которых, может
быть, скоро и у нас услышат, и что всё это он слышал от Петра Степановича, «тайного врага Николая Всеволодовича».
— Да уж
не туда ли пошли-с? — указал кто-то на дверь в светелку. В самом деле, всегда затворенная дверца в светелку
была теперь отперта и стояла настежь. Подыматься приходилось
чуть не под крышу по деревянной, длинной, очень узенькой и ужасно крутой лестнице. Там
была тоже какая-то комнатка.