Неточные совпадения
Но случилось так, что из Парижа вернулся двоюродный
брат покойной Аделаиды Ивановны, Петр Александрович Миусов, многие годы сряду выживший потом за границей, тогда же еще очень молодой человек, но человек особенный между Миусовыми, просвещенный, столичный, заграничный и притом всю жизнь свою европеец, а под конец жизни либерал сороковых и пятидесятых годов.
Но, пока перейду к этому роману, нужно еще рассказать и об остальных двух сыновьях Федора Павловича,
братьях Мити, и объяснить, откуда те-то взялись.
Только впоследствии объяснилось, что Иван Федорович приезжал отчасти по просьбе и по делам своего старшего
брата, Дмитрия Федоровича, которого в первый раз отроду узнал и увидал тоже почти в это же самое время, в этот самый приезд, но с которым, однако же, по одному важному случаю, касавшемуся более Дмитрия Федоровича, вступил еще до приезда своего из Москвы в переписку.
Прибавлю еще, что Иван Федорович имел тогда вид посредника и примирителя между отцом и затеявшим тогда большую ссору и даже формальный иск на отца старшим
братом своим, Дмитрием Федоровичем.
Лишь один только младший сын, Алексей Федорович, уже с год пред тем как проживал у нас и попал к нам, таким образом, раньше всех
братьев.
Было ему тогда всего двадцать лет (
брату его Ивану шел тогда двадцать четвертый год, а старшему их
брату, Дмитрию, — двадцать восьмой).
В этом он был совершенная противоположность своему старшему
брату, Ивану Федоровичу, пробедствовавшему два первые года в университете, кормя себя своим трудом, и с самого детства горько почувствовавшему, что живет он на чужих хлебах у благодетеля.
Кажется, что на Алешу произвел сильнейшее впечатление приезд его обоих
братьев, которых он до того совершенно не знал.
С
братом Дмитрием Федоровичем он сошелся скорее и ближе, хотя тот приехал позже, чем с другим (единоутробным)
братом своим, Иваном Федоровичем.
Он ужасно интересовался узнать
брата Ивана, но вот тот уже жил два месяца, а они хоть и виделись довольно часто, но все еще никак не сходились: Алеша был и сам молчалив и как бы ждал чего-то, как бы стыдился чего-то, а
брат Иван, хотя Алеша и подметил вначале на себе его длинные и любопытные взгляды, кажется, вскоре перестал даже и думать о нем.
Он приписал равнодушие
брата разнице в их летах и в особенности в образовании.
Он совершенно знал, что
брат его атеист.
Презрением этим, если оно и было, он обидеться не мог, но все-таки с каким-то непонятным себе самому и тревожным смущением ждал, когда
брат захочет подойти к нему ближе.
Брат Дмитрий Федорович отзывался о
брате Иване с глубочайшим уважением, с каким-то особым проникновением говорил о нем.
От него же узнал Алеша все подробности того важного дела, которое связало в последнее время обоих старших
братьев замечательною и тесною связью.
Восторженные отзывы Дмитрия о
брате Иване были тем характернее в глазах Алеши, что
брат Дмитрий был человек в сравнении с Иваном почти вовсе необразованный, и оба, поставленные вместе один с другим, составляли, казалось, такую яркую противоположность как личности и характеры, что, может быть, нельзя бы было и придумать двух человек несходнее между собой.
Если кто из этих тяжущихся и пререкающихся мог смотреть серьезно на этот съезд, то, без сомнения, один только
брат Дмитрий; остальные же все придут из целей легкомысленных и для старца, может быть, оскорбительных — вот что понимал Алеша.
Брат Иван и Миусов приедут из любопытства, может быть самого грубого, а отец его, может быть, для какой-нибудь шутовской и актерской сцены.
Передал только накануне назначенного дня чрез одного знакомого
брату Дмитрию, что очень любит его и ждет от него исполнения обещанного.
Дмитрий задумался, потому что ничего не мог припомнить, что бы такое ему обещал, ответил только письмом, что изо всех сил себя сдержит «пред низостью», и хотя глубоко уважает старца и
брата Ивана, но убежден, что тут или какая-нибудь ему ловушка, или недостойная комедия.
Кроме того, ожидал, стоя в уголку (и все время потом оставался стоя), молодой паренек, лет двадцати двух на вид, в статском сюртуке, семинарист и будущий богослов, покровительствуемый почему-то монастырем и
братиею.
Всего страннее казалось ему то, что
брат его, Иван Федорович, единственно на которого он надеялся и который один имел такое влияние на отца, что мог бы его остановить, сидел теперь совсем неподвижно на своем стуле, опустив глаза и по-видимому с каким-то даже любознательным любопытством ожидал, чем это все кончится, точно сам он был совершенно тут посторонний человек.
Общество отсекает его от себя вполне механически торжествующею над ним силой и сопровождает отлучение это ненавистью (так по крайней мере они сами о себе, в Европе, повествуют), — ненавистью и полнейшим к дальнейшей судьбе его, как
брата своего, равнодушием и забвением.
— Чего же ты снова? — тихо улыбнулся старец. — Пусть мирские слезами провожают своих покойников, а мы здесь отходящему отцу радуемся. Радуемся и молим о нем. Оставь же меня. Молиться надо. Ступай и поспеши. Около
братьев будь. Да не около одного, а около обоих.
Хотелось ему еще спросить, и даже с языка срывался вопрос: «Что предозначал этот земной поклон
брату Дмитрию?» — но он не посмел спросить.
Ничего я бы тут не видел, если бы Дмитрия Федоровича,
брата твоего, вдруг сегодня не понял всего как есть, разом и вдруг, всего как он есть.
Тут… тут,
брат, нечто, чего ты теперь не поймешь.
Тут,
брат, презрение не помогает, хотя бы он и презирал Грушеньку.
Все это,
брат, старая музыка.
Если уж и ты сладострастника в себе заключаешь, то что же
брат твой Иван, единоутробный?
Брат твой Иван теперь богословские статейки пока в шутку по какому-то глупейшему неизвестному расчету печатает, будучи сам атеистом, и в подлости этой сам сознается —
брат твой этот, Иван.
А этого
брат твой Иван и ждет, тут он и в малине: и Катерину Ивановну приобретет, по которой сохнет, да и шестьдесят ее тысяч приданого тяпнет.
Ведь я наверно знаю, что Митенька сам и вслух, на прошлой неделе еще, кричал в трактире пьяный, с цыганками, что недостоин невесты своей Катеньки, а
брат Иван — так вот тот достоин.
— Нет, я и не думал думать, что ты пошляк. Ты умен, но… оставь, это я сдуру усмехнулся. Я понимаю, что ты можешь разгорячиться, Миша. По твоему увлечению я догадался, что ты сам неравнодушен к Катерине Ивановне, я,
брат, это давно подозревал, а потому и не любишь
брата Ивана. Ты к нему ревнуешь?
— Верю, потому что ты сказал, но черт вас возьми опять-таки с твоим
братом Иваном! Не поймете вы никто, что его и без Катерины Ивановны можно весьма не любить. И за что я его стану любить, черт возьми! Ведь удостоивает же он меня сам ругать. Почему же я его не имею права ругать?
И кто,
брат, кого после этого ревнует — не знаю!
— Портвейн старый Фактори, медок разлива
братьев Елисеевых, ай да отцы!
— Ну не говорил ли я, — восторженно крикнул Федор Павлович, — что это фон Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон! Да как ты вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти? Ведь надо же медный лоб иметь! У меня лоб, а я,
брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
Цели этой девушки были благороднейшие, он знал это; она стремилась спасти
брата его Дмитрия, пред ней уже виноватого, и стремилась из одного лишь великодушия.
Он сообразил, что
брата Ивана Федоровича, который был с нею так близок, он у нее не застанет:
брат Иван наверно теперь с отцом.
Хотелось бы очень ему повидать прежде этого рокового разговора
брата Дмитрия и забежать к нему.
Но
брат Дмитрий жил далеко и наверно теперь тоже не дома.
За плетнем в соседском саду, взмостясь на что-то, стоял, высунувшись по грудь,
брат его Дмитрий Федорович и изо всех сил делал ему руками знаки, звал его и манил, видимо боясь не только крикнуть, но даже сказать вслух слово, чтобы не услышали. Алеша тотчас подбежал к плетню.
Алеша сейчас же заметил восторженное состояние
брата, но, войдя в беседку, увидал на столике полбутылки коньяку и рюмочку.
Слушай, Алеша, слушай,
брат.
Слушай: если два существа вдруг отрываются от всего земного и летят в необычайное, или по крайней мере один из них, и пред тем, улетая или погибая, приходит к другому и говорит: сделай мне то и то, такое, о чем никогда никого не просят, но о чем можно просить лишь на смертном одре, — то неужели же тот не исполнит… если друг, если
брат?
— Друг, друг, в унижении, в унижении и теперь. Страшно много человеку на земле терпеть, страшно много ему бед! Не думай, что я всего только хам в офицерском чине, который пьет коньяк и развратничает. Я,
брат, почти только об этом и думаю, об этом униженном человеке, если только не вру. Дай Бог мне теперь не врать и себя не хвалить. Потому мыслю об этом человеке, что я сам такой человек.
Я,
брат, это самое насекомое и есть, и это обо мне специально и сказано.
Я,
брат, очень необразован, но я много об этом думал.