На горах
1881
Глава седьмая
Из крупных торговцев, из тузов, что ездят к Макарью, больше половины московских. Оттого на ярманке и порядки все московские. Тех порядков держатся там и сибиряки, и уральцы, народ верховый и низовый — словом, все «городовые»[87]. Как и в московском городе, все торговые сделки ладятся по трактирам. И хозяева, и приказчики из лавки целый день ни ногой, но, только что смеркается, только что зажгут фонари, валом повалят по трактирам. Огонь в лавках воспрещен, а в палатках над ними, где купцы живут, хоть и дозволяют держать огонь часов до одиннадцати, но самовары запрещены. Правда, на эти запреты никто почти внимания не обращает, в каждой лавке ставят самовары и курят табак безо всякой опаски, однако ж по привычке купцы все-таки каждый вечер расходятся по трактирам чайком побáловаться да, кстати, и дельцо, ежели подвернется, обладить.
По вечерам и ярманочные, и городские трактиры битком набиты. Чаю выпивают количество непомерное. После, как водится, пойдут в ход закусочки, конечно, с прибавленьицем. В Москве — в Новотроицком, у Лопашева и в других излюбленных купечеством трактирах — можно только чай пить, но закусывать, а пуще того винца рюмочку выпить — сохрани Господи и помилуй!.. Зазорное дело!.. У Макарья не то: там и московским, и городовым купцам, яко в пути находящимся, по все дни и по вся ночи — разрешения на вся.
На сто восемьдесят миллионов, а годами и больше того товару на Макарьевскую свозится, на сто шестьдесят и больше продается, и все обороты делаются по трактирам. Лет шестьдесят тому, когда ставили ярманку возле Нижнего, строитель ее, ни словечка по-русски не разумевший, а народных обычаев и вовсе не знавший[88], пожелал, чтоб ярманочные дела на новом месте пошли на ту же стать, на какую они в чужих краях идут. Для того прежде всего позаботился он выстроить огромный дом, наподобие не то амстердамской, не то гамбургской биржи, и назвал тот дом «Главным домом». Двери и окна его разукрасил кадуцеями Меркурия; теперь они уже сняты… В верхнем ярусе Главного дома устроил семь ли восемь обширных зал да еще внизу четыре, и в каждой из них приказал быть ежедневно собраньям купцов. Возле зал небольшие комнатки для маклерских дел устроены были. И все убрали, все разукрасили роскошно, одних зеркал больше пятисот поставили в Главном доме… Все бы, кажется, было приспособлено к потребностям торговцев, обо всем подумали, ни о чем не забыли, но, к изумленью строителя, купцы в Главный дом не пошли, а облюбовали себе трактиры, памятуя пословицу, что еще у Старого Макарья на Желтых Песках сложилась: «Съездить к Макарью — два дела сделать: поторговать да покуликать». Поминая Петра Великого, властный чужеземец к строгостям было вздумал прибегнуть: по его веленью чуть не палками купцов в Главный дом загоняли… Не помогло. Так дом и остался пустым. Благо, что лет через десять на городской стороне Оки сгорел деревянный летний дом, где на время ярманки живал губернатор. В пустой, ни на что не нужный Главный дом посадили тогда губернатора — не пропадать же даром казенному месту. Кадуцеи с дверей и с окон сняли, может быть потому, что губернатору торговать не полагается. На всякий случай для биржи оставили одну залу. И до сих пор в ней собираются разные комитеты, но торговых сделок никогда не бывает.
А биржа появилась-таки на ярманке, но сама собой и не там, где было указано. По всякой торговле было удобно сделки в трактирах кончать, но хлебным торговцам это было не с руки. У них — главное дело поставки, им надо бурлáков рядить, с артелями толковать, в трактир их с собой не потащишь. И стали они каждый день толпами сходиться на берегу, возле моста. По времени хлебные торговцы не только стали тут рабочих нанимать, но и всю торговлю свою туда перевели. Хлебная биржа с каждым годом становилась люднее, густые толпы неповоротливых бурлáков мешали свободному движению людей, обозов и экипажей, и потому у мостовых перил над самой Окой деревянный навес поставили. Стоял тот навес на длинных шестах; в хороший ветер его со всеми людьми могло бы сдунуть в самую глубь реки. Перевели биржу на берег, устроили для нее красивый дом из железа, тут она и уселась. И теперь каждый день в положенные часы сбираются туда кучи народа. Бурлаков уж нет: пароходство убило их промысел, зато явились владельцы пароходов, капитаны, компанейские директоры, из банковых контор доверенные, и стали в железном доме ладиться дела миллионные. А без трактира все-таки не обошлось — бок о бок с железным домом на самом юру, ровно гриб, вырос трех — либо четырехъярусный каменный трактир ермолаевский. На бирже потолкуют, с делом уладятся, а концы сводить пойдут к Ермолаеву. Там за чайком, за водочкой аль за стерляжьей селяночкой и стали дела вершать.
Стоном стоят голоса в многочисленных, обширных, ярко освещенных комнатах Рыбного трактира. Сверху из мезонина несутся дикие, визгливые крики цыганок и дрожмя дрожит потолок под дробным топотом беснующихся плясунов. Внизу смазливые немки, с наглыми, вызывающими взорами, поют осиплыми голосами, играют на струнных инструментах, а потом докучливо надоедают, ходя с нотами от столика к столику за подаяньем. Не чив степенный торговец до немецких певуний, с досадой отмахивается он от их назойливых требований «на ноты», но голосистые немки не унывают… Не со вчерашнего дня знают они, что, стоит только купецкой молодежи раскуражиться, кучами полетят на ноты разноцветные бумажки… Ровно с цепи сорвавшись, во все стороны мечутся ярославцы в белых миткалевых рубашках, с белыми полотенцами чрез плечо, в смазных со скрипом сапо́жках… Разносят они чайники с чашками, графинчики с рюмками, пышные подовые пироги, московские селянки, разварную осетрину, паровые стерлядки — кому что на потребу… Топот толпы бегающих половых, стук ложками и ножами, говор, гомон по всем комнатам не перемежаются ни на минуту. Изредка раздается хлопанье пробки от «холодненького» — это значит сделку покончили.
Степенной походкой вошел Марко Данилыч, слегка отстранив от себя ярославцев, хотевших было с его степенства верхнюю одежу снять. Медленными шагами прошел он в «дворянскую» — так назывались в каждом макарьевском трактире особые комнаты, где было прибрано почище, чем в остальных. Туда не всякого пускали, а только по выбору.
Зоркий глаз Марка Данилыча разом приметил в углу, за большим столом, сидевших рыбных торговцев. Они угощались двенадцатью парами чая.
— Марку Данилычу наше наиглубочайшее! — с легкой одышкой, сиплым голосом промолвил тучный, жиром оплывший купчина, отирая красным платком градом выступивший пот на лице и по всей плешивой до самого затылка голове.
Быстро подскочил половой и подставил стул для Марка Данилыча.
— Чай да сахар! — молвил Смолокуров, здороваясь со знакомцами.
— К чаю милости просим, — отвечал тучный лысый купчина и приказал половому: — Тащи-ка, любезный, еще шесть парочек. Да спроси у хозяина самого наилучшего лянсину. Не то, мол, гости назад отошлют и денег копейки не заплатят.
Что есть мочи размахивая руками, быстро кинулся половой вон из комнаты.
— Давно ли пожаловали? — спросил Марка Данилыча седой старый купец в щеголеватом, наглухо застегнутом кафтанце тонкого синего сукна и в глянцевых сапогах с напуском. Ростом он был не велик, но из себя коренаст. Здоровое красное лицо, ровно камчатским бобром, опушенное окладистой, темно-русой, с седой искрой бородою, было надменно и горделиво, в глазах виднелись высокомерье и кичливая спесь. То был самый богатый, самый значительный из всех рыбников — Онисим Самойлыч Орошин. Считали его в пяти миллионах — потому великий почет ему отдавали, а ему на всех наплевать…
— Вечор только прибыли, — кладя на окошко картуз, мягко, приветливо ответил Орошину Марко Данилыч. — Вы давненько ли в здешних местах, Онисим Самойлыч?
— Шестой день без пути здесь болтаемся. Делов еще нет. Надоело до смерти! — молвил Орошин.
— Без того нельзя, — заметил Смолокуров.
— Вестимо, нельзя, — отозвался Сусалин Степан Федорыч, тот лысый тучный купчина, что первый встретил приветом Марка Данилыча. То же промолвил Иван Ермолаич Седов, бородатый широкоплечий купчина лет пятидесяти, богатырь богатырем… Поглядеть на него — протодьяконом бы реветь ему, ан нет: пищит, визжит, ровно старая девка. Был тут еще Веденеев Дмитрий Петрович, человек молодой, всего друго лето стал вести дела по смерти родителя. Посмотреть на него — загляденье: пригож лицом, хорош умом, одевается в сюртуки по-немецкому, по праздникам даже на фраки дерзает, за что старуха бабушка клянет его, проклинает всеми святыми отцами и всеми соборами: «Забываешь-де ты, непутный, древлее благочестие, ересями прельщаешься, приемлешь противное Богу одеяние нечестивых…» Капиталец у Веденеева был кругленький: дела он вел на широкую руку и ни разу не давал оплошки; теперь у него на Гребновской караван в пять баржéй стоял… По молодости Веденеева старые рыбники обращались с ним немножко свысока, особливо Орошин. Хоть Марко Данилыч негодовал на Меркулова за то, что с колонистами водится и ходит в кургузой одеже, но на богатом Веденееве будто не замечал ее…
И Орошин и другие рыбники Митенькой звали Веденеева, хоть этот Митенька ростом был вершков тринадцати, а возрастом далеко за двадцать лет. Но как не был еще сполна хозяином, хозяйкой то есть пока не обзавелся, то и оставался покудова Митенькой. Он кой-чему учился, видел пошире, глядел на дела пояснее, чем старые рыбники. Родитель его не то чтобы по своему изволенью и не то чтоб по желанью сына, а по приказу губернатора отдал его учиться в Коммерческую академию. Заметив в маленьком Веденееве способности, начальник губернии безо всяких обиняков объявил его отцу, что не утвердит за ним каких-то выгодных подрядов, ежели не пошлет он сына учиться в академию. Подряд, по всем расчетам, должен был озолотить старика, — делать нечего, свез сына в Москву, не слушая ни вопля жены, ни проклятий матери. Новым человеком воротился в свой город Дмитрий Петрович. А приехал он на родину уж единственным наследником после умерших вскоре один за другим отца, старшего бездетного брата и матери. Хоть и молод, хоть и ученый, а не бросил он дела родительского, не по́рвал старых торговых связей, к старым рыбникам был угодлив и почтителен, а сам вел живую переписку со школьными товарищами, что сидели теперь в первостатейных конторах, вели широкие дела или набирались уму-разуму в заграничных поездках… Старого закала рыбники понять не могли, отчего это у Митеньки так все спорится, отчего это он умеет вовремя купить, вовремя продать, и хоть бы раз споткнулся на чем-нибудь. «Счастье, видно, такое, — говорили они, — такой уж, видно, талант ему от Бога дан, а все за молитвы родительские».
Разбитной половой подал шесть пар «отменного лянсину». Митенька стал разливать, с особенным вниманием обращаясь к Марку Данилычу.
— Где пристал? — спросил Орошин у Смолокурова. — На караване, что ль?
— Нельзя мне нонешний год на караване жить, — прихлебывая чай, отвечал Марко Данилыч. — Дочку привез с собой, хочу ей показать Макарьевскую. В каюте было бы ей беспокойно. Опять же наши товары на этот счет не больно подходящие — не больно пригоже попахивают.
— Есть того дела, точно что есть, — тоненьким голосом весело захихикал копне подобный Седов Иван Ермолаич, — товарец наш деви́чью носу по нутру не придется. Скривит его девка, ежель понюхает.
Ровно кольнуло что Марка Данилыча. Слегка нахмурился он, гневно очами сверкнув, но не ответил ни слова Седову. Простой был человек Смолокуров, тонкостям и вежливостям обучен не был, но, обожая свою Дуню, не мог равнодушно сносить самой безобидной насчет ее шутки. Другой кто скажи такие слова, быть бы великому шуму, но Седов капиталом мало чем уступал Смолокурову — тут поневоле смолчишь, особливо ежели не все векселя учтены… Круто поворотясь к Орошину, Марко Данилыч спросил:
— Что, Онисим Самойлыч?.. Как будут ваши делишки? Какие цены на рыбу хотите установить?
— Тебя спросить надо, — лукаво подмигнув собеседникам, отвечал Орошин. — У тебя на Гребновской-то восемь баржей, а у меня четыре. Значит, ты вдвое сильнее меня…
— А в ходу-то сколько у тебя? Тех, видно, не считаешь!.. Забыл, должно быть? — тоже подмигнув собеседникам, молвил Марко Данилыч.
— Что на ходу, то еще в руце Божией, а твой товар на месте стоит да покупателя ждет… — насмешливо улыбаясь, ответил Орошин. — Значит, мне равняться с тобой не приходится.
— Не приходится!.. Эко ты слово молвил, — с досадной усмешкой сказал Смолокуров. — По всей Волге, по всей, можно сказать, России всякому известно, что рыбному делу ты здесь голова. На всех пошлюсь, — прибавил он, обводя глазами собеседников. — Соврать не дадут.
— Знамо дело, — один за другим проговорили и пискливый Седов, и осипший Сусалин. Веденеев смолчал.
— Одна пустая намолвка, — с важностью, пожимаясь, молвил Орошин. — Вот нашей песни запевало, — прибавил он, указывая пальцем на Марка Данилыча. — Шутка сказать!.. Восемь баржей!..
— Одну-то выкинь — порожняя! — молвил Смолокуров. — А у тебя четыре на месте да шесть либо семь в ходу. Тут, сударь мой, разница не маленькая.
— А когда придут? Скажи, коли с Богом беседовал, — с досады мотнув головой, отрезал Орошин. — По нашему простому человечьему разуменью, разве что после Рождества Богородицы придут мои баржи на Гребновскую, значит, когда уже квартальные с ярманки народ сгонят…
— С пристаней-то не сгонят, — возразил Смолокуров.
— Что ж из того?.. — ответил Орошин. — Все-таки рыбно решенье о ту пору будет покончено. Тогда, хочешь не хочешь, продавай по той цене, каку ты нашему брату установишь… Так-то, сударь, Марко Данилыч!.. Мы теперича все тобой только и дышим… Какие цены ни установишь, поневоле тех будем держаться… Вся Гребновская у тебя теперь под рукой…
— Больно уж много ты меня возвеличиваешь, — пыхтя с досады, отозвался Марко Данилыч. — Такие речи и за смех можно почесть. Все мы, сколько нас ни на есть, — мелки лодочки, ты один изо всех — большущий корабль.
— Полно-ко вам друг дружку-то корить, — запищал Седов-богатырь, заметив, что тузы очень уж обозлились. — В чужи карманы неча глядеть — в своем хорошенько смотри. А не лучше ль, господа, насчет закусочки теперь нам потолковать?.. Онисим Самойлыч, Марко Данилыч, Степан Федорыч, какие ваши мысли на этот счет будут?.. Теперь госпожинки, значит, нашим же товаром будут нас и потчевать…
— В нонешнем посту рыба-то, кажись, не полагается, — молвил Сусалин. — По правилам святых отец, грибы да капуста ноне положены.
— Грибам не род, капуста не доспела, — с усмешкой пискнул Седов. — опять же мы не дома. А в пути сущим пост разрешается. Так ли, Марко Данилыч?.. Ты ведь в Писании боек — разреши спор…
— Есть такое правило, — сухо ответил Марко Данилыч.
— Значит, по этому самому правилу мы холодненькой осетрины либо стерлядок в разваре закажем… Аль другого чего? — ровно сытый кот щуря глазами, пищал слоновидный Седов.
— Не будет ли вкуснее московска селянка из стерлядок? — ласковым взором всех обводя, молвил Веденеев. — Майонез бы еще из судака…
— Ну тебя с твоей немецкой едой! — с усмешкой пропищал Седов. — Сразу-то и не вымолвишь, какое он кушанье назвал… Мы ведь, Митенька, люди православные, потому и снедь давай нам православную. Так-то! А ты и не весть что выдумал…
— Так селянка селянкой, а еще-то чего потребуем?.. Осетринки, что ли? — добродушно улыбаясь, молвил Веденеев.
— Что ж, и селянка не вредит, и осетрины пожевать противного нет, — молвил Сусалин. — Еще-то чего?
— Банкет, что ль, затеваете?.. — сумрачно молвил Орошин. — Будет и осетрины с селянкой…
— Судаки у них, я видел, хороши. Живехонькие в лохани плавают. Лещи тоже, — сказал Веденеев.
— Всей рыбы не переешь, — решил Орошин. — Осетрины да селянку… Так уж и быть — тебя ради, Митенька, судак куда ни шел. Пожуем и судака… А леща, ну его к Богу — костлив больно… Еще коим грехом да подавишься.
Заказали, а покамест готовят ужину, водочки велели себе подать, икорки зернистой, огурчиков малосольных, балыка уральского.
— Народец-от здесь продувной! — поднимаясь с места, сказал Веденеев. — Того и норовят, чтобы как-нибудь поднадуть кого… Не посмотреть за ними, такую тебе стерлядь сготовят, что только выплюнуть… Схожу-ка я сам да выберу стерлядей и ножом их для приметы пристукну. Дело-то будет вернее…
— Подь-ка, в самом деле, Митенька, — ласково пропищал Седов. — Пометь, в самом деле, стерлядок-то, да и прочую рыбу подбери… При тебе бы повар и заготовку сделал… А то в самом деле плутоват здесь народ-от…
Веденеев ушел. В это время подлетела к рыбникам одна из трактирных певиц…
— На ноты! — приседая и умильно улыбаясь, проговорила молоденькая немочка в розовой юбке, с черным бархатным корсажем.
Рыбники враждебно на нее покосились.
— Не подаем, — молвил Орошин, грубо отстраняя немку широкой ладонью.
Та кисло улыбнулась и пошла к соседнему столику.
— Что этого гаду развелось ноне на ярманке! — заворчал Орошин. — Бренчат, еретицы, воют себе по-собачьему — дела только делать мешают. В какой трактир ни зайди, ни в едином от этих шутовок спокою нет.
И плюнул в ту сторону, куда немка пошла.
— Кто нас с тобой помоложе, Онисим Самойлыч, тем эти девки по нраву, — усмехнувшись, пискнул Седов.
— Оттого и пошла теперь молодежь глаза протирать родительским денежкам… Не то, что в наше время, — заметил Сусалин.
Под эти слова вернулся Веденеев и объявил, что выбрал двух важнеющих стерлядок и припятнал их ножом, чтобы не было обмана.
Вслед подбежал за Веденеевым юркий размашистый половой с водкой, с зернистой икрой, с московским калачом, с уральским балыком и с малосольными огурцами. Выкушали по одной. По малом времени повторили, а потом Седов сладеньким голоском пропищал, что без троицы дом не строится.
Когда принялись за жирную, сочную осетрину, Орошин спросил Смолокурова:
— Давеча молвил ты, Марко Данилыч, что у тебя на Гребновской одна баржа порожняя… Нешто продал одну-то?
— Хвоста судачьего не продавывал, — с досадой ответил Марко Данилыч. — Всего пятый день караван на место поставили. Какой тут торг?.. Запоздал — поздно пришел, на самом стрежне вон меня поставили.
— Отчего ж у тебя баржа-то пустует?.. — продолжал свои расспросы Орошин. — Не порожнюю же ведь гнал. Аль по пути продавал?..
— Пустовать баржа не пустует, а все едино, что ее нет, — ответил Марко Данилыч. — Товарец такой у меня стоит, что только в Оку покидать.
— Как так? — спросил Орошин, зорко глядя на Смолокурова. — До сей поры про такие товары мне что-то не доводилось слыхать… Стоют же чего-нибудь?..
— Тюлений жир. В нонешню ярманку на него цен не будет, — сказал Марко Данилыч.
— Отчего ж вы это думаете? — с удивленьем спросил Веденеев.
— Некому покупать, — молвил Марко Данилыч. — Хлопку в привозе нет, значит, красному товару застой. На мыло тюленя́ не требуется — его с мыловарен-то кислота прогнала. Кому его нужно?
— Понадобится, — сказал Веденеев.
— Жди!.. Как же!.. Толокном Волгу прежде замесишь, чем этот окаянный товар с рук сбудешь! — отозвался Смолокуров.
— Продай мне, Марко Данилыч. Весь без остатку возьму, — молвил Орошин.
Подумал маленько Марко Данилыч, отвечает:
— Для че не продать, ежели сходную цену дашь.
— Рубль восемь гривен, — молвил Орошин.
Марко Данилыч только головой мотнул. Помолчавши немного, с усмешкой сказал он:
— Сходней в Оку покидать.
— Без гривны два.
— Ну тебя к Богу, Онисим Самойлыч! Сам знаешь, что не дело говоришь, — отвернувшись от Орошина, с досадой проговорил Смолокуров.
— Два целковых идет?
Ни слова не говоря, Марко Данилыч только головой помотал.
— Два с четвертаком?
Молчит Марко Данилыч, с удивленьем поглядывает на Орошина, а сам про себя думает: «Эк расшутился, собака! Аль у него в голове-то с водки стало мутиться».
— Два рубля тридцать — последнее слово, — сказал Орошин, протягивая широкую ладонь Марку Данилычу.
У того в глазах зарябило.
— Идет? — приставал Орошин.
Марко Данилыч рукой махнул. Думает, что шутки вздумал Орошин шутить.
— Два рубля тридцать пять, больше ни полукопейки, — настойчиво продолжал свой торг Орошин.
Разгорелись глаза у Марка Данилыча. То на Орошина взглянет, то других обведет вызывающим взглядом. Не может понять, что бы значили слова Орошина. И Седов, и Сусалин хоть сами тюленем не занимались, а цены ему знали. И они с удивленьем посматривали на расходившегося Орошина и то же, что Марко Данилыч, думали: «Либо спятил, либо в головушке хмель зашумел».
— Пять копеечек и я б с своей стороны прикинул! — ровным, спокойным голосом самоуверенно сказал Веденеев, обращаясь к Марку Данилычу.
Как вскинется на него Орошин, как напустится. Так закричал, что все сидевшие в «дворянской» оборотились в их сторону.
— Куда суешься?.. Кто тебя спрашивает?.. Знай сверчок свой шесток — слыхал это?.. Куда лезешь-то, скажи? Ишь какой важный торговец у нас проявился! Здесь, брат, не переторжка!.. Как же тебе, молодому человеку, перебивать меня, старика… Два рубля сорок пять копеек, так и быть, дам… — прибавил Орошин, обращаясь к Марку Данилычу.
Ровно красным кумачом подернуло свежее лицо Веденеева, задрожали у него побледневшие губы и гневом сверкнули глаза… Обидно было слушать окрик надменного самодура.
— Даст и с полтинкой, и с шестью гривнами даст! — с злорадным смехом сказал он Смолокурову. — Оплести ему вас хочется, Марко Данилыч. Вот что!.. Не поддавайтесь…
— Замолчишь ли?.. — из себя выходя, во все горло закричал Орошин и так стукнул по столу кулаком, что вся посуда на нем ходенем заходила. — Чего смыслишь в этом деле?.. Какое тут есть твое понимание?..
— Вы, Онисим Самойлыч, должно быть, так о себе представляете, что почта из Питера только для вас одних ходит, — лукаво прищурив глаза, с язвительной усмешкой сказал Веденеев. — Слушайте, Марко Данилыч, настоящее дело вам расскажу: у меня на баржах тюленя́ нет ни пуда; значит, мне все равно — есть на него цена, нет ли ее… А помня завсегда, что тятеньке покойнику вы были приятелем, хлеб-соль с ним важивали и, кажется, даже бывали у вас общие дела, хочу на сей раз вам услужить. Нате-ка вот, почитайте, что пишут из Питера. Сегодня перед вечером только что получил.
И, вынув письма из бумажника, подал одно Смолокурову.
Читает Марко Данилыч: ждут в Петербург из Ливерпуля целых пять кораблей с американским хлопком, а перед концом навигации еще немалого привоза ожидают… «Стало быть, и ситцы, и кумачи пойдут, и пряжу станут красить у Баранова, только матерьялу подавай».
Такими словами заключил письмо веденеевский приятель.
Прочитав его, Марко Данилыч отдал Веденееву и с поклоном сказал ему:
— Покорно вас благодарю. Вовеки не забуду вашей послуги… Завсегда по всяким делам буду вашим готовым услужником. Жалуй к нам, Митень… Ох, бишь, Дмитрий Петрович… Жалуйте, сударь, к нам, пожалуйста… На Нижнем базаре у Бубнова в гостинице остановились, седьмой, восьмой да девятый номера… Жалуй когда чайку откушать, побеседовать… У нас же теперь каждый день гости — Доронины из Вольска в той же гостинице пристали, Самоквасов Петр Степаныч…
— Это что с дядей-то судиться хочет? Казанский? — пропищал Седов.
— Судиться он не думает, — заметил Марко Данилыч, — а свою часть, котора следует ему, получить желает.
— Шиша не получит! — молвил Седов. — Знаю я дядю-то его Тимофея Гордеича — кремень. Обдерет племянника, что липочку, медного гроша не даст ему.
— Суд на то есть, закон, — вступился Веденеев.
— Что суд?.. Рассказывай тут! — усмехнулся Седов. — По делу-то племянник и выйдет прав, а по бумаге в ответе останется. А бумажна вина у нас ведь не прощеная — хуже всех семи смертных грехов.
Меж тем взбешенный Орошин, не доужинав и не сказав никому ни слова, схватил картуз и вон из трактира.
Завязалась у рыбников беседа до полночи. Поздравляли «холодненьким» с барышами Марка Данилыча, хвалили Веденеева, что ловко умел Орошину рог сшибить, издевались над спесью Орошина и над тем, что дело с тюленем у него не выгорело. Не любили товарищи Онисима Самойлыча, не жаловали его за чванство, за гордость, а пуще всего за то, что не в меру завистлив был. Кто ни подвернись, каждого бы ему в дураки оплести, у всякого бы дело разбить. Тем еще много досаждал всем Орошин, что года по четыре сряду всю рыбу у Макарья скупал, барыши в карман клал богатые, а другим оставлял только объедышки.
Когда засидевшиеся в трактире рыбники поднялись с мест, чтоб отправляться на спокой, в «дворянской» было почти уж пусто. Но только что вышли они в соседнюю комнату, как со всех сторон раздались разноязычные пьяные крики, хохот и визг немецких певуний, а сверху доносились дикие гортанные звуки ярманочной цыганской песни:
Здесь ярманка так просто чудо.
Одна лишь только в ней беда —
Что к нам не жалуют покуда
С карманом толстым господа!..
— А что, Митенька, не туда ли? — с усмешкой пропищал Седов, подмигнув левым глазом и указав на лестницу, что вела наверх к цыганкам.
Веденеев не сразу ответил. Промелькнула по лицу его легкая нерешительность, маленькая борьба. Но сдержался… Презрительно махнув рукою, он молвил:
— Ну их к шуту!.. Невидаль!.. Спать пора…
— И умно. По-моему, право умно, — сказал Марко Данилыч. — Что там, грех один — беса тешить… Лучше милости просим завтрашний день ко мне чаи распивать… Может статься, и гулянку устроим. Не этой чета…
Веденеев обещался быть непременно.
Вышли на крыльцо. Тут новый Содом и Гомор. Десятка полтора извозчиков, ломя и толкая друг друга, ровно звери, с дикими криками кинулись на вышедших.
— Куда ехать?.. Куда, господин купец?.. Вот со мной на серой!.. На хорошей!
Пробраться сквозь крикливую толпу было почти невозможно. А там подальше новая толпа, новый содом, новые крики и толкотня… Подгулявший серый люд с песнями, с криками, с хохотом, с руганью проходил куда-то мимо, должно быть, еще маленько пображничать. Впереди, покачиваясь со стороны на сторону и прижав правую ладонь к уху, что есть мочи заливался молодой малый в растерзанном кафтане:
Нам трактиры надоели,
Много денежек поели —
Пойдем в белую харчевню
Да воспомним про деревню,
Наше ро́дное село!
Насилу выбрались рыбники. Но не отъехали они от трактира и ста саженей, как вдруг смолкли шумные клики. Тихо… Ярманка дремлет. Лишь издали от тех мест, где театры, трактиры и разные увеселительные заведения, доносятся глухие, нестройные звуки, или вдруг откуда-нибудь раздастся пьяный крик: «Караул!..» А ближе только и слышнá тоскливая песня караульщика-татарина, что всю ночь напролет просидит на полу галереи возле хозяйской лавки с длинной дубиной в руках.
Взъехал на мост Марко Данилыч. Гулко и звонко раздаются удары копыт и шум колес. Длинным серебристым столбом отражается луна в речных дрожащих струях и на золотых главах соседнего монастыря, великанами поднимаются темные горы правого берега, там и сям мерцают сигнальные фонари пароходов, пышут к небу пламенные столбы из труб стальных заводов… Чудная картина — редко где такую увидишь, но не любуется на нее Марко Данилыч, не видит даже ее. Смежив очи, думает он сам про себя: «А ведь ежели б не Митенька Веденеев, он бы, старый хрен, объегорил меня… Кого бы мне теперь обработать, пока еще не пошли в огласку петербургские новости?..»
Когда Смолокуров домой воротился, Дуня давно уж спала. Не снимая платья, он осторожно разулся и, тихонечко войдя в соседнюю комнату, бережно и беззвучно положил Дуне на столик обещанный гостинец — десяток спелых розовых персиков и большую, душистую дыню-канталупку, купленные им при выходе из трактира. Потом минуты две постоял он над крепко, безмятежным сном заснувшею девушкой и, сотворив над ее изголовьем молитву, тихонько вышел на цыпочках вон.
Долго после того сидел он один. Все на счетах выкладывал, все в бумагах справлялся. Свеча догорала, в ночном небе давно уж белело, когда, сложив бумаги, с расцветшим от какой-то неведомой радости лицом и весело потирая руки, прошелся он несколько раз взад и вперед по комнате. Потом тихонько растворил до половины дверь в Дунину комнату, еще раз издали полюбовался на озаренное слабым неровным светом мерцавшей у образов лампадки лицо ее и, взяв в руку сафьянную лестовку, стал на молитву.
Немного пришлось отдыха на его долю. Еще к ранним обедням не начинали благовеста, как, наспех одевшись, чуть не бегом побежал он к Доронину. Зиновий Алексеич один еще был на ногах. Когда вошел к нему Марко Данилыч, он только что хотел усесться за столик, где уж кипел самовар.
— А я к тебе спозаранок, ни свет ни заря, — говорил Смолокуров, здороваясь с Зиновьем Алексеичем.
— Просим милости, — радушно ответил Доронин. — Дорогим гостям завсегда рады: рано ли, поздно ли, и в полночь и за полночь… Чайку чашечку!
— От чаю, от сахару отказу у меня не бывает, — молвил Марко Данилыч, — я ж и не пил еще — оно будет и кстати. Так вот как мы!.. Встал, умылся, Богу помолился, да и в гости. Вот как мы ноне, Зиновий Алексеич.
— Что ж? Дело доброе. Пока мои не встали, покалякаем на досуге, — сказал Доронин.
— И то ведь я пришел покалякать с тобой, — ответил Марко Данилыч, принимаясь за налитую чашку. — Скажи ты мне, Зиновий Алексеич, по самой сущей, по истинной правде, вот как перед Богом… Что это у тебя вечор так гребтело, когда мы с тобой насчет этого Меркулова толковали.
— Паренек-от, говорю тебе, хороший… Жалко… По человечеству жалко! — как бы нехотя отвечал Зиновий Алексеич.
— Только-то? — слегка прищурясь и зорко поглядев на приятеля, протяжно и с лукавой усмешкой проговорил Марко Данилыч. — А я думал, что у тебя с ним какие дела зачинаются.
— Какие дела?.. Ни с ним, ни с родителем его дел у меня никаких не бывало, — маленько, чуть-чуть смутившись, ответил Доронин. — По человечеству, говорю, жалко. А то чего же еще? Парень он добрый, хороший — воды не замутит, ровно красная девица.
— А я полагал, что ты затеваешь с ним дело какое? — прихлебывая чай, протяжно проговорил Марко Данилыч.
Пуще прежнего замялся Доронин. Хотел что-то сказать, но придержался, не вымолвил.
— Никаких теперь у меня делов с Никитой Федорычем нет… — твердо и решительно сказал он. — Ничего у нас с ним не затеяно. А что впереди будет, как про то знать?.. Сам понимаешь, что торговому человеку вперед нельзя загадывать. Как знать, с кем в каком деле будешь?..
— Так… — протянул Марко Данилыч. — А я вечор с нашими рыбниками в трактире сидел. Чуть не до полно́чи прокалякали… Про меркуловские дела тоже говорили… Получил кой-какие вести… Кажись бы, полезные для Меркулова…
Просиял Зиновий Алексеич.
— Все в один голос его жалеют… Ведь он не женат еще? — вдруг спросил Марко Данилыч.
— Холостой, — ответил Доронин.
Зорко глядя на приятеля, думает сам про себя Смолокуров: «Врешь, не обманешь, Лизавету за него ладишь. Насквозь вижу тебя… Недаром вечор она, ровно береста на огне, корчилась, как речь зашла про Меркулова».
— Хозяйку бы ему добрую, говорят наши рыбники, — молвил, глядя в сторону, Марко Данилыч. — Да тестя бы разумного, чтобы было кому научить молодого вьюношу, да чтобы он не давал ему всего капитала в тюленя́ садить… Налей-ка чашечку еще, Зиновий Алексеич.
Поспешно налил чашку Доронин и подал ее Марку Данилычу.
— Ноне на ярманке эвта кантонка, прах ее побери, куда как шибко пошла… — небрежно закинул иную речь Марко Данилыч. — Звания чаю нет, просто-напросто наша сенная труха, а поди-ка ты, как пошла… Дешева — потому… Пробовал ли ты, Зиновий Алексеич, эту кантонку?
— Доводилось, — ответил Доронин.
— Брандахлыст, — решил Марко Данилыч.
— Почти одно, что наша копорка[89], — заметил Доронин.
— За копорку-то по головке не гладят, в тюрьму даже сажают, а на кантонку пошлины сбавили. Вот тут поди и суди!.. — молвил Марко Данилыч.
— Соображения!
— Вестимо, соображения! — согласился Марко Данилыч. — А много ль капиталу Меркулов в тюленя-то усадил?
— Много, — покачав головой, ответил Доронин.
— Однако как?
— Тысяч до шестидесяти.
— Не пустячные деньги! — покачал головою и Марко Данилыч. — Да неужто у него только шестьдесят тысяч и было? — спросил он после короткого молчанья. — Отец-то ведь у него в хорошем капитале был…
— Еще столько же наберется, может, и побольше, — сказал Зиновий Алексеич. — К слову ведь только говорится, что весь капитал засадил. Всего-то не засаживал… Как же это возможно?
— А много ль пудов?.. Тюленя́-то? — спросил Смолокуров, как бы от нечего говорить.
— Пятьдесят ли, пятьдесят ли пять тысяч, наверно сказать не могу, — ответил Зиновий Алексеич.
— А сюда не ближе сентября будет?
— Сказывал он, что прежде Рождества Богородицы никакими способами ему не управиться, — молвил Доронин.
— Нешто пишет? — спросил Смолокуров.
— Незáдолго до нашего отъезда был он в Вольском, три дня у меня выгостил, — сказал Доронин. — Ну, и кучился тогда, не подыщу ль ему на ярманке покупателя, а ежель приищу, зáпродал бы товар-от… Теперь пишет, спрашивает, не нашел ли покупщика… А где мне сыскать?.. Мое дело по рыбной части слепое, а ты еще вот заверяешь, что тюлень-от и вовсе без продажи останется.
— Ежели у него теперича пятьдесят тысяч пудов на шестьдесят тысяч рублей, значит, пуд-от по рублю с двумя гривнами обойдется, — рассчитывал Марко Данилыч.
— Должно быть, что так, — подтвердил Зиновий Алексеич.
— А он тебе только на словах говорил, чтоб до его приезда тюленя́ запродать?
— Доверенность на всякий случай дал. Доверенность у меня есть, — отвечал Доронин.
— Так!.. — протянул Марко Данилыч. — Прямь — и доверенность дал… Что ж, искал ты покупателей-то? — спросил он потом, немножко помолчавши.
— Да ведь говорю я тебе!.. Где я буду их искать? — отозвался Зиновий Алексеич. — До твоего приезду спрашивал кой у кого из рыбников. И от них те же речи, что от тебя.
— Кого спрашивал-то?
— Да кого я спрашивал? Сусалина спрашивал, Седова, еще кой-кого… Все в одно слово: никаких, говорят, в нонешнюю ярманку цен не будет.
— Верно!.. Еще, пожалуй, в убыток продашь… Вот какова она, наша-то коммерция… Самое плевое дело!.. — молвил Марко Данилыч.
— К Орошину думаю съездить, — после недолгого молчанья сказал Доронин. — Он ведь у вас главный скупщик — не один раз весь рыбный товар до последнего пуда на ярманке скупал. Он не возьмет ли?
— Постой, погоди! — спешно перебил Смолокуров. — Денек-другой подожди, не езди к Орошину… Может, я сам тебе это дельце облажу… Дай только сроку… Только уж наперед тебе говорю — что тут ни делай, каких штук ни выкидывай — а без убытков не обойтись. По рублю по двадцати копеек и думать нечего взять.
— Да уж хоть сколько бы нибудь да взять… Не в воду ж в самом деле товар-то кидать!.. Похлопочи, сделай милость, Марко Данилыч, яви Божескую милость… Век не забуду твоего одолженья.
— Эк как возлюбил ты этого Меркулова… Ровно об сыне хлопочешь, — лукаво улыбнувшись, молвил Смолокуров. — Не тужи, Бог даст, сварганим. Одно только, к Орошину ни под каким видом не езди, иначе все дело изгадишь. Встретишься с ним, и речи про тюленя́ не заводи. И с другим с кем из рыбников свидишься и тем ничего не говори. Прощай, однако ж, закалякался я с тобой, а мне давно на караван пора.
Воротясь на квартиру, Марко Данилыч тотчас за счеты. Долго щелкал костями, то задумываясь, то самодовольно улыбаясь. Ловкий оборот затевал. Баш[90] на баш, пожалуй, возьмет…
И нимало не совестно было ему перед другом-приятелем, хоть он и догадывался, что Меркулов скоро своим будет Доронину. «Почище обработаю, чем Орошину хотелось меня… — думает Марко Данилыч, расхаживая по комнате. — Объегорю!.. Что ж?.. До кого ни доведись, всяк бы то же сделал… Купец что стрелец — оплошного ждет… Друзья мы приятели с Зиновьем Алексеичем — так что ж из этого?.. Сват сватом, брат братом, а денежки не родня… Все ведь так, все… Упусти-ка я случай насчет ближнего погреться — меня же дураком обзовут… А обдуй кого-нибудь получше, над ним смеяться станут — учись, мол, плати за науку… Да что мне до людей!.. Ну их… Мне бы только Дунюшке, Дунюшке, моей голубке, побольше накопить… А то что мне люди? Плевать!»