На горах
1881
Глава седьмая
Седьмой час после полудня настал, закатáлось в сизую тучу красное солнышко, разливалась по вскраю небесному заря алая, выплывал кверху светел месяц. Забелились туманы над болотами, свежим холодком повеяло и в Каменном Вражке, и в укромном перелеске, когда пришел туда Петр Степаныч на свиданье с Марьей головщицею… На урочном месте еще никого не было. Кругом тишь. Лишь изредка на вечернем перелете протрещит в кустах боровой кулик[221], лишь изредка в древесных ветвях проворчит ветютень[222], лишь изредка там либо сям раздадутся отрывистые голоса лежанок, барашков, подкопытников[223]. Не заметно ни малейшего признака, чтобы кто-нибудь из людей перед тем приходил в перелесок, трава нигде не примята. Переждав несколько времени, раз, другой аукнул Самоквасов, но не было ни отзыва, ни отклика. «Обманула Марьюшка! — ему подумалось. — Деньги в руках — больше ей не надо ничего!..»
О Фленушке задумался. «Отчего это она слова со мной не хотела сказать?.. Зачем заперлась, ставни даже закрыла? За какую провинность мою так осерчала?.. Кажется, я на все был готов — третье лето согласья добиваюсь, а она все со своей сухою любовью… Надоел, видно, ей, прискучил… Или обнесли меня чем-нибудь?.. По обителям это как раз… На что на другое, а на сплетни да напраслину матери с белицами куда как досужи!..»
Так, раскинувшись на сочной, зеленой траве, размышлял сам с собою Петр Степаныч. Стали ему вспоминаться веселые вечера, что, бывало, проводил он с Фленушкой в этом самом перелеске. Роем носятся в памяти его воспоминанья об игривых, затейных забавах резвой, бойкой скитянки… Перед душевными его очами во всем блеске пышной, цветущей красы восстает образ Фленушки… Вспоминается мельком и нежная, скромная Дуня Смолокурова, но бледнеет ее образ в сравнении с полной жизни и огня, с бойкой, шаловливой Фленушкой. Тихая, робкая, задумчивая и уж вовсе неразговорчивая Дуня представляется ему каким-то жалким, бедным ребенком… А у той баловницы, у Фленушки, и острый разум, и в речах быстрота, и нескончаемые веселые разговоры. «Из Дуни что-то еще выйдет, — думает Самоквасов, — а Фленушка и теперь краса неописанная, а душой-то какая добрая, какая сердечная, задушевная!..»
Где-то вдали хрустнул сушник. Хрустнул в другой раз и в третий. Чутким ухом прислушивается Петр Степаныч. Привстал, — хруст не смолкает под чьей-то легкой на поступь ногой. Зорче и зорче вглядывается в даль Петр Степаныч: что-то мелькнуло меж кустов и тотчас же скрылось. Вот в вечернем сумраке забелелись чьи-то рукава, вот стали видимы и пестрый широкий передник, и шелковый рудо-желтый[224] платочек на голове. Лица не видно — закрыто оно полотняным платком. «Нет, это не Марьюшка!» — подумал Петр Степаныч.
Побежал навстречу… Силы небесные!.. Наяву это или в сонном мечтанье?.. Фленушка.
От радости и удивленья вскрикнул он.
— Тише!.. — руку подняв, шепотом молвила Фленушка. — Следят!.. Тише, как можно тише!.. Дальше пойдем, туда, где кустарник погуще, к Елфимову. Там место укромное, там никто не увидит.
— Пойдем!.. Пойдем, моя милая, дорогая моя, — начал было Петр Степаныч, в жарком волненье схватив Фленушку за руку.
Отдернула она руку и чуть слышно прошептала ему:
— Словечка не смей молвить, лишний раз не вздохни! Услышать могут… Накроют…
— Да я, Фленушка… — зачал было Самоквасов.
— Потерпи же!.. Потерпи, голубчик!.. Желанный ты мой, ненаглядный!.. До верхотины Вражка не даль какая. — Так нежно и страстно шептала Фленушка, ступая быстрыми шагами и склоняясь на плечо Самоквасова. — Там до́сыта наговоримся… — ровно дитя, продолжала она лепетать. — Ох, как сердце у меня по тебе изболело!.. Исстрадалась я без тебя, Петенька, измучилась! Не брани меня. Марьюшка мне говорила… знаешь ты от кого-то… что с тоски да с горя я пить зачала…
И закрыла руками побледневшее лицо.
— Фленушка! — вскликнул Самоквасов. — Неужель это правда?
— А ты пока молчи… Громко не говори!.. Потерпи маленько, — прервала его Фленушка, открывая лицо. — Там никто не услышит, там никто ничего не увидит. Там досыта наговоримся, там в последний разок я на тебя налюбуюсь!.. Там… я… Ой, была не была!.. Исстрадалась совсем!.. Хоть на часок, хоть на одну минуточку счастья мне дай и радости!.. Было бы чем потом жизнь помянуть!.. — Так страстно и нежно шептала Фленушка, спеша с Самоквасовым к верхотине Каменного Вражка.
Давно уж село солнышко. Вечерний подосенний сумрак небо крыл, землю темнил. Белей и белей становились болота от вздымавшегося над ними тумана, широкими реками, безбрежными озерами казались они. Смолкли осенние птички, разве изредка вдали дергач прокричит, сова ребенком заплачет, филин ухнет в бору.
Пришли. Быстрым, порывистым движеньем сдернула Фленушка драповый плат, что несла на руке. Раскинула его по траве, сама села и, страстно горевшим взором нежно на друга взглянув, сказала ему:
— Садись рядком, как прежде… Посидим, голубчик, по-прежнему… В останышки с тобой посидим.
— Фленушка! — вскрикнул Петр Степаныч, садясь возле нее и обняв дрожащей рукой стан ее. Сам себя он не помнил и только одно мог говорить: — Ах ты, Фленушка моя, Фленушка!..
Выскользнула она из его объятий и, слегка притронувшись ладонью к пылавшей щеке его, с лукавой улыбкой пальцем ему погрозила.
Припал он к высокой груди, и грустно склонилась над ним головою Фленушка.
— Ах ты, Петенька, мой Петенька! Ах ты, бедненький мой! — тихо, в порыве безотрадного горя, безнадежного отчаянья заговорила она, прижимая к груди голову Петра Степаныча. — Кто-то тебя после меня приласкает, кто-то тебя приголубит, кто-то другом тебя назовет?
Не часто́й дробный дождичек кропит ей лицо белое, мочит она личико горючьми слезми… Тужит, плачет девушка по милом дружке, скорбит, что пришло время расставаться с ним навеки… Где былые затеи, где проказы, игры и смехи?.. Где веселые шутки?.. Плачет навзрыд и рыдает Фленушка, слова не может промолвить в слезах.
— Фленушка, Фленушка!.. Что с тобой? — кротко, нежно лаская ее, говорил Самоквасов.
Миновал первый порыв — перестала рыдать, только тихие слезы льются из глаз.
— Давеча я к тебе приходил… С глаз долой прогнала ты меня… Заперлась… — с нежным укором стал говорить ей Петр Степаныч. — Видеть меня не хотела…
Опустила низко голову Фленушка и, закрыв лицо передником, тихо и грустно промолвила:
— Стыдно мне было… Дело еще непривычное… Не хотелось, чтобы ты видел меня такой!.. Выпила ведь я перед твоим приходом.
— Зачем это? — с горьким участьем чуть слышно сказал Петр Степаныч. — Что тут хорошего?..
Тихо, бережно взял он ее за руку. Опустив передник, она взглянула на него робким, печальным взором… Слезу заметила на реснице друга.
И полились у ней у самой из очей слезы. Горлицей, чуть слышно, воркует она, припав к плечу Самоквасова.
— А я думала… а я думала… бранить меня станешь!.. Корить, насмехаться!
— Насмехаться!.. Бранить!.. — горько улыбнувшись, заговорил Петр Степаныч. — Какое слово ты молвила?.. Да могу ли я над тобой насмехаться.
Крепко прижалась к нему безмолвная Фленушка.
— Не я, Петя, пью, — заговорила она с отчаяньем в голосе. — Горе мое пьет!.. Тоска тоскучая напала на меня, нашла со всего света вольного… Эх ты, Петя мой, Петенька!.. Беды меня поро́дили, горе горенское выкормило, злая кручинушка вырастила… Ничего-то ты не знаешь, мил сердечный друг!
И надорванным голосом тихо и грустно запела:
Ноет сердце мое, ноет,
Ноет, занывает —
Злодейки кручинушки
Вдвое прибывает.
Ах ты, молодость моя, молодость,
Чем тебя мне помянути?
Тоской да кручиной,
Печалью великой.
Доля уж такая мне,
На роду так писано,
И печатью запечатано —
Не знавать мне счастья, радости,
С милым другом в разлученье быть!
Ах, туманы ль вы, туманушки,
Вы, часты́ дожди осенние,
Уж не полно ль вам, туманушки,
По синю морю гулять,
Не пора ли вам, туманушки,
Со синя моря долой?
На мое ли на сердечушко,
На мое ли ретиво́
Налегла грусть, кручинушка,
Ровно каменна гора…
Не пора ль тебе, кручинушка,
С ретивá сердца долой?
Аль не видывать, не знать мне
Радошных, веселых дней?..
Упал голос. Смолкла Фленушка.
— Нет, не видывать!.. Не видывать!.. — чрез малое время, чуть слышно она промолвила, грустно наклонив голову и отирая слезы передником.
И снова запела. Громче и громче раздавалась по перелеску ее печальная песня:
Родила меня кручина,
Горе выкормило,
Беды вырастили,
И спозналась я, несчастная,
С тоскою да с печалью…
С ними век мне вековать,
Счастья в жизни не видать.
— Эх ты, Петенька, мой Петенька!.. Ох ты, сердечный мой! — вскликнула она, страстно бросаясь в объятия Самоквасова. — Хоть бы выпить чего!
— Что ты, Фленушка? Помилуй! — сказал Петр Степаныч. — Нешто тебе не жаль себя?
— Чего мне жалеть-то себя?.. — с каким-то злорадством, глазами сверкнув, вскликнула Фленушка. — Ради кого?.. Ни для кого… И меня-то жалеть некому, опричь разве матушки… Кому я нужна?.. Ради кого мне беречь себя?.. Лишняя, ненужная на свет я уродилась!.. Что я, что сорная трава в огороде — все едино!.. Полют ее, Петенька… Понимаешь ли? Полют… С корнем вон… Так и меня… Вот что!.. Чуешь ли ты все это, милый мой?.. Понимаешь ли, какова участь моя горькая?.. Никому я не нужна, никому и не жаль меня…
— Про меня-то, видно, забыла, — с нежным укором сказал Самоквасов. — Нешто я не жалею тебя?.. Нешто я не люблю тебя всей душой?..
— Поди ты, голубчик! — с горькой усмешкой молвила Фленушка. — Не знаешь ты, как надо любить… Тебе бы все мимоходом, только бы побаловать…
— Да сколько ж раз я молил тебя, уговаривал женой моей быть?.. Сколько раз Богом тебя заклинал, что стану любить тебя до гробовой доски, стану век свой беречь тебя… — дрожащим голосом говорил Петр Степаныч.
— Говорить-то ты, точно, это говаривал, и я таковые твои речи слыхивала, да веры у меня что-то неймется им, — с усмешкой молвила Фленушка. — Те речи у тебя ведь облыжные… Не раз я тебе говаривала, что любовь твоя, ровно вешний лед — не крепка, не надежна… Жиденек сердцем ты, Петенька!.. Любви такой девки, как я, — тебе не снести… По себе поищи, потише да посмирнее. Что, с Дуней-то Смолокуровой ладится, что ли, у тебя?
— Что она!.. Ровно неживая… Рыба как есть, — с недовольством ответил Петр Степаныч.
— И рыбка, парень, вкусненька живет, коль ее хорошенько сготовишь… — с усмешкой молвила Фленушка и вдруг разразилась громким, резким, будто безумным хохотом. — Мой бы совет — попробовать ее… Авось по вкусу придется… — лукаво прищурив глаза, она примолвила.
Прежняя Фленушка сидит с ним: бойкая речь, насмешливый взор, хитрая улыбка, по-бывалому трунит, издевается.
— Тиха уж больно, не сручна… — сквозь зубы процедил в ответ Петр Степаныч.
— А тебе бы все бойких да ручных, — подхватила Фленушка. — Ишь какой ты сахар медо́вич!.. Полно-ка, дружок, перестань, — примолвила она, положив одну руку на плечо Самоквасову, а другою лаская темно-русые кудри его. — Тихая-то много будет лучше тебе, Петруша, меньше сплеток про вас будет… Вот мы с тобой проказничали ведь только, баловались, до греха не доходили, а поди-ка, уверь кого… А все от того, что я бойковата… Нет, ты не покидай Дунюшки… Не сручна, говоришь, — сумей сделать ее ручною… Настолько-то у тебя умишка хватит, дурачок ты мой глупенький, — говорила она, а сама крепко прижималась разалевшейся щекой к горящей щеке Самоквасова.
— Ну ее! И думать не хочу… Ты одна моя радость… Ты одна мне всего на свете дороже! — со страстным увлеченьем говорил Петр Степаныч и, крепко прижав к груди Фленушку, осыпáл ее поцелуями…
— А ты не кипятись… воли-то рукам покамест не давай, — вырываясь из объятий его, со смехом промолвила Фленушка. — Тихая речь не в пример лучше слушается.
— Ах, Фленушка, Фленушка!.. Да бросишь ли ты, наконец, эти скиты, чтоб им и на свете-то не стоять!.. — стал говорить Петр Степаныч. — Собирайся скорее, уедем в Казань, повенчаемся, заживем в любви да в совете. Стал я богат теперь, у дяди из рук не гляжу.
Вспыхнула Фленушка и, раскрыв пурпурные губки, страстным взором его облила… Но вдруг, как злым стрельцом подстреленная пташка, поникла головкой, и алмазная слеза блеснула в ее черных, как смоль, и длинных ресницах…
— Молви же словечко, моя дорогая, реши судьбу мою, ненаглядная! — молвил Самоквасов.
Крепко прижав к лицу ладони, ровно дитя, чуть слышно она зарыдала.
— Матушка-то?.. Матушка-то как же?
— Что ж?.. Матушке свое, а нам свое… — резко ответил Петр Степаныч. — Сама говоришь, что не долго ей жить… Ну и кончено дело — она помрет, а наша жизнь еще впереди…
— Молчи! — властно вскрикнула Фленушка, быстро и гневно подняв голову.
Слез как не бывало. Исчезли на лице и страстность, и нежность. Холодная строгость сменила бурные порывы палившей страсти. Быстро с лужайки вскочив, резким голосом она вскрикнула:
— Уйду!.. И никогда тебе не видать меня больше… Сейчас же уйду, если слово одно молвишь мне про матушку! Не смей ничего про нее говорить!.. Люблю тебя, всей душой люблю, ото всего сердца, жизнь за тебя готова отдать, а матушки трогать не смей. Не знаешь, каково дорогá она мне!..
— Ну, не стану, не стану, — уговаривал ее Петр Степаныч и снова привлек ее в объятья.
Безмолвна, недвижима Фленушка. Млеет в страстной истоме.
— Чего жалеть себя?.. Кому блюсти?.. Ох, эта страсть!.. — чуть слышно шепчет она. — Зачем мне девство мое? К чему оно? Бери его, мой желанный, бери! Ах, Петенька, мой Петенька!..
Почти до свету оставались они в перелеске. Пала роса, поднялись едва проглядные туманы…
Возвращаясь домой, всегда веселая, всегда боевая Фленушка шла тихо, склонивши голову на плечо Самоквасова. Дрожали ее губы, на опущенных в землю глазах искрились слезы. Тяжело переводила она порывистое дыханье… А он высоко и гордо нес голову.
— Как же после этого ты со мной не поедешь? — говорил он властным голосом. — Надо же это венцом покрыть?
— О, уж я и сама не знаю, Петенька! — покорно молвила Фленушка. — Уезжай ты, голубчик мой милый, уезжай отсюда дня на три… Дружочек, прошу тебя, мой миленький!.. Богом тебя прошу…
— А когда через три дня ворочусь — поедешь ли в Казань? Выйдешь ли за меня замуж?
Немного подумавши, она отвечала:
— Поеду… Тем временем я в путь соберусь… Так уедешь?.. Сегодня же, сейчас…
— Уеду, — сказал Петр Степаныч.