Неточные совпадения
Федор Павлович узнал о смерти своей супруги пьяный; говорят, побежал по улице и начал кричать, в радости воздевая руки к небу: «Ныне отпущаеши», а по
другим — плакал навзрыд как маленький ребенок, и до того, что, говорят, жалко даже
было смотреть на него, несмотря на все к нему отвращение.
Очень может
быть, что
было и то, и
другое, то
есть что и радовался он своему освобождению, и плакал по освободительнице — все вместе.
Вот это и начал эксплуатировать Федор Павлович, то
есть отделываться малыми подачками, временными высылками, и в конце концов так случилось, что когда, уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в
другой раз, чтобы совсем уж покончить дела с родителем, то вдруг оказалось, к его величайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что и сосчитать даже трудно, что он перебрал уже деньгами всю стоимость своего имущества у Федора Павловича, может
быть еще даже сам должен ему; что по таким-то и таким-то сделкам, в которые сам тогда-то и тогда пожелал вступить, он и права не имеет требовать ничего более, и проч., и проч.
Но дело
было в
другой губернии; да и что могла понимать шестнадцатилетняя девочка, кроме того, что лучше в реку, чем оставаться у благодетельницы.
В детстве и юности он
был мало экспансивен и даже мало разговорчив, но не от недоверия, не от робости или угрюмой нелюдимости, вовсе даже напротив, а от чего-то
другого, от какой-то как бы внутренней заботы, собственно личной, до
других не касавшейся, но столь для него важной, что он из-за нее как бы забывал
других.
В самое же последнее время он как-то обрюзг, как-то стал терять ровность, самоотчетность, впал даже в какое-то легкомыслие, начинал одно и кончал
другим, как-то раскидывался и все чаще и чаще напивался пьян, и если бы не все тот же лакей Григорий, тоже порядочно к тому времени состарившийся и смотревший за ним иногда вроде почти гувернера, то, может
быть, Федор Павлович и не прожил бы без особых хлопот.
Не смущало его нисколько, что этот старец все-таки стоит пред ним единицей: «Все равно, он свят, в его сердце тайна обновления для всех, та мощь, которая установит наконец правду на земле, и
будут все святы, и
будут любить
друг друга, и не
будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а
будут все как дети Божии и наступит настоящее царство Христово».
Но думал Алеша и
другое: столь малое любопытство и участие к нему, может
быть, происходило у Ивана и от чего-нибудь совершенно Алеше неизвестного.
Восторженные отзывы Дмитрия о брате Иване
были тем характернее в глазах Алеши, что брат Дмитрий
был человек в сравнении с Иваном почти вовсе необразованный, и оба, поставленные вместе один с
другим, составляли, казалось, такую яркую противоположность как личности и характеры, что, может
быть, нельзя бы
было и придумать двух человек несходнее между собой.
Было, однако, странно; их по-настоящему должны бы
были ждать и, может
быть, с некоторым даже почетом: один недавно еще тысячу рублей пожертвовал, а
другой был богатейшим помещиком и образованнейшим, так сказать, человеком, от которого все они тут отчасти зависели по поводу ловель рыбы в реке, вследствие оборота, какой мог принять процесс.
— В чужой монастырь со своим уставом не ходят, — заметил он. — Всех здесь в скиту двадцать пять святых спасаются,
друг на
друга смотрят и капусту
едят. И ни одной-то женщины в эти врата не войдет, вот что особенно замечательно. И это ведь действительно так. Только как же я слышал, что старец дам принимает? — обратился он вдруг к монашку.
Старец опустил поднявшуюся
было для благословения руку и, поклонившись им в
другой раз, попросил всех садиться.
Было несколько литографических портретов русских современных и прежних архиереев, но уже по
другим стенам.
Многие из «высших» даже лиц и даже из ученейших, мало того, некоторые из вольнодумных даже лиц, приходившие или по любопытству, или по иному поводу, входя в келью со всеми или получая свидание наедине, ставили себе в первейшую обязанность, все до единого, глубочайшую почтительность и деликатность во все время свидания, тем более что здесь денег не полагалось, а
была лишь любовь и милость с одной стороны, а с
другой — покаяние и жажда разрешить какой-нибудь трудный вопрос души или трудный момент в жизни собственного сердца.
Лгущий самому себе и собственную ложь свою слушающий до того доходит, что уж никакой правды ни в себе, ни кругом не различает, а стало
быть, входит в неуважение и к себе и к
другим.
— Об этом, конечно, говорить еще рано. Облегчение не
есть еще полное исцеление и могло произойти и от
других причин. Но если что и
было, то ничьею силой, кроме как Божиим изволением. Все от Бога. Посетите меня, отец, — прибавил он монаху, — а то не во всякое время могу: хвораю и знаю, что дни мои сочтены.
В одни сутки я могу даже лучшего человека возненавидеть: одного за то, что он долго
ест за обедом,
другого за то, что у него насморк и он беспрерывно сморкается.
— А чего ты весь трясешься? Знаешь ты штуку? Пусть он и честный человек, Митенька-то (он глуп, но честен); но он — сладострастник. Вот его определение и вся внутренняя
суть. Это отец ему передал свое подлое сладострастие. Ведь я только на тебя, Алеша, дивлюсь: как это ты девственник? Ведь и ты Карамазов! Ведь в вашем семействе сладострастие до воспаления доведено. Ну вот эти три сладострастника
друг за
другом теперь и следят… с ножами за сапогом. Состукнулись трое лбами, а ты, пожалуй, четвертый.
Хвастунишка, а суть-то вся: «С одной стороны, нельзя не признаться, а с
другой — нельзя не сознаться!» Вся его теория — подлость!
— Нет, нет, я шучу, извини. У меня совсем
другое на уме. Позволь, однако: кто бы тебе мог такие подробности сообщить, и от кого бы ты мог о них слышать. Ты не мог ведь
быть у Катерины Ивановны лично, когда он про тебя говорил?
Он знал наверно, что
будет в своем роде деятелем, но Алешу, который
был к нему очень привязан, мучило то, что его
друг Ракитин бесчестен и решительно не сознает того сам, напротив, зная про себя, что он не украдет денег со стола, окончательно считал себя человеком высшей честности.
Были когда-то злые сплетни, достигшие даже до архиерея (не только по нашему, но и в
других монастырях, где установилось старчество), что будто слишком уважаются старцы, в ущерб даже сану игуменскому, и что, между прочим, будто бы старцы злоупотребляют таинством исповеди и проч., и проч.
Он чувствовал это, и это
было справедливо: хитрый и упрямый шут, Федор Павлович, очень твердого характера «в некоторых вещах жизни», как он сам выражался, бывал, к собственному удивлению своему, весьма даже слабоват характером в некоторых
других «вещах жизни».
Дело
было именно в том, чтобы
был непременно
другой человек, старинный и дружественный, чтобы в больную минуту позвать его, только с тем чтобы всмотреться в его лицо, пожалуй переброситься словцом, совсем даже посторонним каким-нибудь, и коли он ничего, не сердится, то как-то и легче сердцу, а коли сердится, ну, тогда грустней.
Да и
был он уверен вполне, что отец кого
другого, а его обидеть не захочет.
О последнем обстоятельстве Алеша узнал, и уж конечно совсем случайно, от своего
друга Ракитина, которому решительно все в их городишке
было известно, и, узнав, позабыл, разумеется, тотчас.
—
Друг,
друг, в унижении, в унижении и теперь. Страшно много человеку на земле терпеть, страшно много ему бед! Не думай, что я всего только хам в офицерском чине, который
пьет коньяк и развратничает. Я, брат, почти только об этом и думаю, об этом униженном человеке, если только не вру. Дай Бог мне теперь не врать и себя не хвалить. Потому мыслю об этом человеке, что я сам такой человек.
У груди благой природы
Все, что дышит, радость
пьет;
Все созданья, все народы
За собой она влечет;
Нам
друзей дала в несчастье,
Гроздий сок, венки харит,
Насекомым — сладострастье…
Ангел — Богу предстоит.
А впрочем, чем-то и
другим я им, должно
быть, угодил.
Дмитрий Федорович встал, в волнении шагнул шаг и
другой, вынул платок, обтер со лба пот, затем сел опять, но не на то место, где прежде сидел, а на
другое, на скамью напротив, у
другой стены, так что Алеша должен
был совсем к нему повернуться.
На
другой же день, как это тогда случилось, я сказал себе, что случай исчерпан и кончен, продолжения не
будет.
Грянула гроза, ударила чума, заразился и заражен доселе, и знаю, что уж все кончено, что ничего
другого и никогда не
будет.
—
Буду мужем ее, в супруги удостоюсь, а коль придет любовник, выйду в
другую комнату. У ее приятелей
буду калоши грязные обчищать, самовар раздувать, на посылках бегать…
Надо прибавить, что не только в честности его он
был уверен, но почему-то даже и любил его, хотя малый и на него глядел так же косо, как и на
других, и все молчал.
Впечатления же эти ему дороги, и он наверно их копит, неприметно и даже не сознавая, — для чего и зачем, конечно, тоже не знает: может, вдруг, накопив впечатлений за многие годы, бросит все и уйдет в Иерусалим, скитаться и спасаться, а может, и село родное вдруг спалит, а может
быть, случится и то, и
другое вместе.
Друг мой, если бы ты знал, как я ненавижу Россию… то
есть не Россию, а все эти пороки… а пожалуй что и Россию.
— Значит, она там! Ее спрятали там! Прочь, подлец! — Он рванул
было Григория, но тот оттолкнул его. Вне себя от ярости, Дмитрий размахнулся и изо всей силы ударил Григория. Старик рухнулся как подкошенный, а Дмитрий, перескочив через него, вломился в дверь. Смердяков оставался в зале, на
другом конце, бледный и дрожащий, тесно прижимаясь к Федору Павловичу.
Оказались тоже и
другие люди, до которых все это касалось и, может
быть, гораздо более, чем могло казаться Алеше прежде.
Другая же тетка
была тонная и важная московская барыня, хотя и из бедных.
Один этот старик безногий, купец, — но он
был скорей нашим отцом,
другом нашим, оберегателем.
Ожидание
было между иными почти тревожное, у
других торжественное.
Кроме сего, он и прежде, еще до прихода в монастырь,
был в большом предубеждении против старчества, которое знал доселе лишь по рассказам и принимал его вслед за многими
другими решительно за вредное новшество.
Вчера
было глупость мне в голову пришла, когда я тебе на сегодня велел приходить: хотел
было я через тебя узнать насчет Митьки-то, если б ему тысячку, ну
другую, я бы теперь отсчитал, согласился ли бы он, нищий и мерзавец, отселева убраться совсем, лет на пять, а лучше на тридцать пять, да без Грушки и уже от нее совсем отказаться, а?
Подходя, он вглядывался в их румяные, оживленные личики и вдруг увидал, что у всех мальчиков
было в руках по камню, у
других так по два.
Хотя госпожа Хохлакова проживала большею частию в
другой губернии, где имела поместье, или в Москве, где имела собственный дом, но и в нашем городке у нее
был свой дом, доставшийся от отцов и дедов.
Алексей Федорович, я сбиваюсь, представьте: там теперь сидит ваш брат, то
есть не тот, не ужасный вчерашний, а
другой, Иван Федорович, сидит и с ней говорит: разговор у них торжественный…
— Прежде всего отвечайте на вопрос, — быстро заговорила она Алеше, — где это вы так себя изволили поранить? А потом уж я с вами
буду говорить совсем о
другом. Ну!
— Подождите, милая Катерина Осиповна, я не сказала главного, не сказала окончательного, что решила в эту ночь. Я чувствую, что, может
быть, решение мое ужасно — для меня, но предчувствую, что я уже не переменю его ни за что, ни за что, во всю жизнь мою, так и
будет. Мой милый, мой добрый, мой всегдашний и великодушный советник и глубокий сердцеведец и единственный
друг мой, какого я только имею в мире, Иван Федорович, одобряет меня во всем и хвалит мое решение… Он его знает.
— То
есть не то чтоб я таскалась за ним, попадалась ему поминутно на глаза, мучила его — о нет, я уеду в
другой город, куда хотите, но я всю жизнь, всю жизнь мою
буду следить за ним не уставая.
Когда же он станет с тою несчастен, а это непременно и сейчас же
будет, то пусть придет ко мне, и он встретит
друга, сестру…