Неточные совпадения
— Гм, так
ты вот куда хочешь, мой тихий мальчик!
— Гм, а ведь я так и предчувствовал, что
ты чем-нибудь
вот этаким кончишь, можешь это себе представить?
Ну авось и там до
тебя ничего не коснется,
вот ведь я почему и дозволяю
тебе, что на последнее надеюсь.
Конечно, все это лишь древняя легенда, но
вот и недавняя быль: один из наших современных иноков спасался на Афоне, и вдруг старец его повелел ему оставить Афон, который он излюбил как святыню, как тихое пристанище, до глубины души своей, и идти сначала в Иерусалим на поклонение святым местам, а потом обратно в Россию, на север, в Сибирь: «Там
тебе место, а не здесь».
—
Вот что, мать, — проговорил старец, — однажды древний великий святой увидел во храме такую же, как
ты, плачущую мать и тоже по младенце своем, по единственном, которого тоже призвал Господь.
«Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то,
вот как прежде сидел!» И хотя бы я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где
ты?» Только б услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко мне, кричит да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
Вот он снится теперь
тебе, и
ты мучаешься, а тогда он
тебе кроткие сны пошлет.
И
вот что я
тебе еще скажу, Прохоровна: или сам он к
тебе вскоре обратно прибудет, сынок твой, или наверно письмо пришлет.
— На
тебя глянуть пришла. Я ведь у
тебя бывала, аль забыл? Не велика же в
тебе память, коли уж меня забыл. Сказали у нас, что
ты хворый, думаю, что ж, я пойду его сама повидаю:
вот и вижу
тебя, да какой же
ты хворый? Еще двадцать лет проживешь, право, Бог с
тобою! Да и мало ли за
тебя молебщиков,
тебе ль хворать?
— Кстати будет просьбица моя невеликая:
вот тут шестьдесят копеек, отдай
ты их, милый, такой, какая меня бедней. Пошла я сюда, да и думаю: лучше уж чрез него подам, уж он знает, которой отдать.
— Именно
тебя, — усмехнулся Ракитин. — Поспешаешь к отцу игумену. Знаю; у того стол. С самого того времени, как архиерея с генералом Пахатовым принимал, помнишь, такого стола еще не было. Я там не буду, а
ты ступай, соусы подавай. Скажи
ты мне, Алексей, одно: что сей сон значит? Я
вот что хотел спросить.
— Так я и знал, что он
тебе это не объяснит. Мудреного тут, конечно, нет ничего, одни бы, кажись, всегдашние благоглупости. Но фокус был проделан нарочно.
Вот теперь и заговорят все святоши в городе и по губернии разнесут: «Что, дескать, сей сон означает?» По-моему, старик действительно прозорлив: уголовщину пронюхал. Смердит у вас.
— Я… я не то чтобы думал, — пробормотал Алеша, — а
вот как
ты сейчас стал про это так странно говорить, то мне и показалось, что я про это сам думал.
— Да подожди, подожди, — тревожно прервал Алеша, — из чего ты-то все это видишь?.. Почему это
тебя так занимает,
вот первое дело?
— А чего
ты весь трясешься? Знаешь
ты штуку? Пусть он и честный человек, Митенька-то (он глуп, но честен); но он — сладострастник.
Вот его определение и вся внутренняя суть. Это отец ему передал свое подлое сладострастие. Ведь я только на
тебя, Алеша, дивлюсь: как это
ты девственник? Ведь и
ты Карамазов! Ведь в вашем семействе сладострастие до воспаления доведено. Ну
вот эти три сладострастника друг за другом теперь и следят… с ножами за сапогом. Состукнулись трое лбами, а
ты, пожалуй, четвертый.
— Извини меня ради Бога, я никак не мог предполагать, и притом какая она публичная? Разве она… такая? — покраснел вдруг Алеша. — Повторяю
тебе, я так слышал, что родственница.
Ты к ней часто ходишь и сам мне говорил, что
ты с нею связей любви не имеешь…
Вот я никогда не думал, что уж ты-то ее так презираешь! Да неужели она достойна того?
— Нет,
ты фон Зон. Ваше преподобие, знаете вы, что такое фон Зон? Процесс такой уголовный был: его убили в блудилище — так, кажется, у вас сии места именуются, — убили и ограбили и, несмотря на его почтенные лета, вколотили в ящик, закупорили и из Петербурга в Москву отослали в багажном вагоне, за нумером. А когда заколачивали, то блудные плясавицы пели песни и играли на гуслях, то есть на фортоплясах. Так
вот это тот самый фон Зон и есть. Он из мертвых воскрес, так ли, фон Зон?
— Чего шепчу? Ах, черт возьми, — крикнул вдруг Дмитрий Федорович самым полным голосом, — да чего же я шепчу? Ну,
вот сам видишь, как может выйти вдруг сумбур природы. Я здесь на секрете и стерегу секрет. Объяснение впредь, но, понимая, что секрет, я вдруг и говорить стал секретно, и шепчу как дурак, тогда как не надо. Идем! Вон куда! До тех пор молчи. Поцеловать
тебя хочу!
Садись
вот здесь за стол, а я подле сбоку, и буду смотреть на
тебя, и все говорить.
Но довольно стихов! Я пролил слезы, и
ты дай мне поплакать. Пусть это будет глупость, над которою все будут смеяться, но
ты нет.
Вот и у
тебя глазенки горят. Довольно стихов. Я
тебе хочу сказать теперь о «насекомых»,
вот о тех, которых Бог одарил сладострастьем...
И
вот вдруг мне тогда в ту же секунду кто-то и шепни на ухо: «Да ведь завтра-то этакая, как приедешь с предложением руки, и не выйдет к
тебе, а велит кучеру со двора
тебя вытолкать.
— И
вот я
тебя кликнул и перетащил сюда сегодня, сегодняшнего числа, — запомни! — с тем чтобы послать
тебя, и опять-таки сегодня же, к Катерине Ивановне, и…
Он тогда не послал ваши деньги, а растратил, потому что удержаться не мог, как животное», — но все-таки
ты мог бы прибавить: «Зато он не вор,
вот ваши три тысячи, посылает обратно, пошлите сами Агафье Ивановне, а сам велел кланяться».
—
Вот и он,
вот и он! — завопил Федор Павлович, вдруг страшно обрадовавшись Алеше. — Присоединяйся к нам, садись, кофейку — постный ведь, постный, да горячий, да славный! Коньячку не приглашаю,
ты постник, а хочешь, хочешь? Нет, я лучше
тебе ликерцу дам, знатный! Смердяков, сходи в шкаф, на второй полке направо,
вот ключи, живей!
— Нет, нет, я только теперь перекрещу
тебя,
вот так, садись. Ну, теперь
тебе удовольствие будет, и именно на твою тему. Насмеешься. У нас валаамова ослица заговорила, да как говорит-то, как говорит!
Ты мне
вот что скажи, ослица: пусть
ты пред мучителями прав, но ведь
ты сам-то в себе все же отрекся от веры своей и сам же говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема, так
тебя за эту анафему по головке в аду не погладят.
— Видишь, я
вот знаю, что он и меня терпеть не может, равно как и всех, и
тебя точно так же, хотя
тебе и кажется, что он
тебя «уважать вздумал». Алешку подавно, Алешку он презирает. Да не украдет он,
вот что, не сплетник он, молчит, из дому сору не вынесет, кулебяки славно печет, да к тому же ко всему и черт с ним, по правде-то, так стоит ли об нем говорить?
— Тот ему как доброму человеку привез: «Сохрани, брат, у меня назавтра обыск». А тот и сохранил. «
Ты ведь на церковь, говорит, пожертвовал». Я ему говорю: подлец
ты, говорю. Нет, говорит, не подлец, а я широк… А впрочем, это не он… Это другой. Я про другого сбился… и не замечаю. Ну,
вот еще рюмочку, и довольно; убери бутылку, Иван. Я врал, отчего
ты не остановил меня, Иван… и не сказал, что вру?
— Что
ты глядишь на меня? Какие твои глаза? Твои глаза глядят на меня и говорят мне: «Пьяная
ты харя». Подозрительные твои глаза, презрительные твои глаза…
Ты себе на уме приехал.
Вот Алешка смотрит, и глаза его сияют. Не презирает меня Алеша. Алексей, не люби Ивана…
Смотри же,
ты его за чудотворный считаешь, а я
вот сейчас на него при
тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..» Как она увидела, Господи, думаю: убьет она меня теперь, а она только вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо, вся затряслась и пала на пол… так и опустилась… Алеша, Алеша!
— Как так твоя мать? — пробормотал он, не понимая. —
Ты за что это?
Ты про какую мать?.. да разве она… Ах, черт! Да ведь она и твоя! Ах, черт! Ну это, брат, затмение как никогда, извини, а я думал, Иван… Хе-хе-хе! — Он остановился. Длинная, пьяная, полубессмысленная усмешка раздвинула его лицо. И
вот вдруг в это самое мгновение раздался в сенях страшный шум и гром, послышались неистовые крики, дверь распахнулась и в залу влетел Дмитрий Федорович. Старик бросился к Ивану в испуге...
— Нет, нет, нет, я
тебе верю, а
вот что: сходи
ты к Грушеньке сам аль повидай ее как; расспроси
ты ее скорей, как можно скорей, угадай
ты сам своим глазом: к кому она хочет, ко мне аль к нему? Ась? Что? Можешь аль не можешь?
— Ничего, брат… я так с испугу. Ах, Дмитрий! Давеча эта кровь отца… — Алеша заплакал, ему давно хотелось заплакать, теперь у него вдруг как бы что-то порвалось в душе. —
Ты чуть не убил его… проклял его… и
вот теперь… сейчас…
ты шутишь шутки… «кошелек или жизнь»!
И
вот слышу,
ты идешь, — Господи, точно слетело что на меня вдруг: да ведь есть же, стало быть, человек, которого и я люблю, ведь
вот он,
вот тот человечек, братишка мой милый, кого я всех больше на свете люблю и кого я единственно люблю!
«На то я и благословил его; там его место, а пока не здесь», —
вот что изрек о
тебе.
Иван хвастун, да и никакой у него такой учености нет… да и особенного образования тоже нет никакого, молчит да усмехается на
тебя молча, —
вот на чем только и выезжает.
— Засади я его, подлеца, она услышит, что я его засадил, и тотчас к нему побежит. А услышит если сегодня, что тот меня до полусмерти, слабого старика, избил, так, пожалуй, бросит его, да ко мне придет навестить…
Вот ведь мы какими характерами одарены — только чтобы насупротив делать. Я ее насквозь знаю! А что, коньячку не выпьешь? Возьми-ка кофейку холодненького, да я
тебе и прилью четверть рюмочки, хорошо это, брат, для вкуса.
—
Вот таких-то эти нежные барышни и любят, кутил да подлецов! Дрянь, я
тебе скажу, эти барышни бледные; то ли дело… Ну! кабы мне его молодость, да тогдашнее мое лицо (потому что я лучше его был собой в двадцать восемь-то лет), так я бы точно так же, как и он, побеждал. Каналья он! А Грушеньку все-таки не получит-с, не получит-с… В грязь обращу!
Кончил он это меня за мочалку тащить, пустил на волю-с: «
Ты, говорит, офицер, и я офицер, если можешь найти секунданта, порядочного человека, то присылай — дам удовлетворение, хотя бы
ты и мерзавец!»
Вот что сказал-с.
Ободрите ее, как вы всегда прелестно это сумеете сделать. Lise, — крикнула она, подходя к ее двери, —
вот я привела к
тебе столь оскорбленного
тобою Алексея Федоровича, и он нисколько не сердится, уверяю
тебя, напротив, удивляется, как
ты могла подумать!
А
вот здесь я уже четвертый месяц живу, и до сих пор мы с
тобой не сказали слова.
Я видел, как
ты на меня смотрел все эти три месяца, в глазах твоих было какое-то беспрерывное ожидание, а
вот этого-то я и не терплю, оттого и не подошел к
тебе.
— Непременно так, полюбить прежде логики, как
ты говоришь, непременно чтобы прежде логики, и тогда только я и смысл пойму.
Вот что мне давно уже мерещится. Половина твоего дела сделана, Иван, и приобретена:
ты жить любишь. Теперь надо постараться
тебе о второй твоей половине, и
ты спасен.
—
Ты, я вижу, в каком-то вдохновении. Ужасно я люблю такие professions de foi [исповедания веры (фр.).]
вот от таких… послушников. Твердый
ты человек, Алексей. Правда, что
ты из монастыря хочешь выйти?
— Да почем же я знал, что я ее вовсе не люблю! Хе-хе!
Вот и оказалось, что нет. А ведь как она мне нравилась! Как она мне даже давеча нравилась, когда я речь читал. И знаешь ли, и теперь нравится ужасно, а между тем как легко от нее уехать.
Ты думаешь, я фанфароню?
— Сам понимаешь, значит, для чего. Другим одно, а нам, желторотым, другое, нам прежде всего надо предвечные вопросы разрешить,
вот наша забота. Вся молодая Россия только лишь о вековечных вопросах теперь и толкует. Именно теперь, как старики все полезли вдруг практическими вопросами заниматься.
Ты из-за чего все три месяца глядел на меня в ожидании? Чтобы допросить меня: «Како веруеши али вовсе не веруеши?» —
вот ведь к чему сводились ваши трехмесячные взгляды, Алексей Федорович, ведь так?
Алеша, взгляни прямо: я ведь и сам точь-в-точь такой же маленький мальчик, как и
ты, разве только
вот не послушник.
Вот достигли эшафота: «Умри, брат наш, — кричат Ришару, — умри во Господе, ибо и на
тебя сошла благодать!» И
вот покрытого поцелуями братьев брата Ришара втащили на эшафот, положили на гильотину и оттяпали-таки ему по-братски голову за то, что и на него сошла благодать.
Мужик бьет ее, бьет с остервенением, бьет, наконец, не понимая, что делает, в опьянении битья сечет больно, бесчисленно: «Хоть
ты и не в силах, а вези, умри, да вези!» Клячонка рвется, и
вот он начинает сечь ее, беззащитную, по плачущим, по «кротким глазам».
— Браво! — завопил Иван в каком-то восторге, — уж коли
ты сказал, значит… Ай да схимник! Так
вот какой у
тебя бесенок в сердечке сидит, Алешка Карамазов!