Неточные совпадения
Дело в том, что это, пожалуй, и деятель, но деятель неопределенный, невыяснившийся.
Пикантное состояло еще и
в том, что
дело обошлось увозом, а это очень прельстило Аделаиду Ивановну.
Впрочем, если бы папаша о нем и вспомнил (не мог же он
в самом
деле не знать о его существовании), то и сам сослал бы его опять
в избу, так как ребенок все же мешал бы ему
в его дебоширстве.
В продолжение своей карьеры он перебывал
в связях со многими либеральнейшими людьми своей эпохи, и
в России и за границей, знавал лично и Прудона и Бакунина и особенно любил вспоминать и рассказывать, уже под концом своих странствий, о трех
днях февральской парижской революции сорок восьмого года, намекая, что чуть ли и сам он не был
в ней участником на баррикадах.
Услышав все про Аделаиду Ивановну, которую, разумеется, помнил и когда-то даже заметил, и узнав, что остался Митя, он, несмотря на все молодое негодование свое и презрение к Федору Павловичу,
в это
дело ввязался.
Он долго потом рассказывал,
в виде характерной черты, что когда он заговорил с Федором Павловичем о Мите, то тот некоторое время имел вид совершенно не понимающего, о каком таком ребенке идет
дело, и даже как бы удивился, что у него есть где-то
в доме маленький сын.
Петр Александрович повел
дело горячо и даже назначен был (купно с Федором Павловичем)
в опекуны ребенку, потому что все же после матери оставалось именьице — дом и поместье.
Вот это и начал эксплуатировать Федор Павлович, то есть отделываться малыми подачками, временными высылками, и
в конце концов так случилось, что когда, уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился
в наш городок
в другой раз, чтобы совсем уж покончить
дела с родителем, то вдруг оказалось, к его величайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что и сосчитать даже трудно, что он перебрал уже деньгами всю стоимость своего имущества у Федора Павловича, может быть еще даже сам должен ему; что по таким-то и таким-то сделкам,
в которые сам тогда-то и тогда пожелал вступить, он и права не имеет требовать ничего более, и проч., и проч.
Взял он эту вторую супругу свою, тоже очень молоденькую особу, Софью Ивановну, из другой губернии,
в которую заехал по одному мелкоподрядному
делу, с каким-то жидком
в компании.
Но
дело было
в другой губернии; да и что могла понимать шестнадцатилетняя девочка, кроме того, что лучше
в реку, чем оставаться у благодетельницы.
Федор Павлович, сообразив все
дело, нашел, что оно
дело хорошее, и
в формальном согласии своем насчет воспитания детей у генеральши не отказал потом ни
в одном пункте.
Только впоследствии объяснилось, что Иван Федорович приезжал отчасти по просьбе и по
делам своего старшего брата, Дмитрия Федоровича, которого
в первый раз отроду узнал и увидал тоже почти
в это же самое время,
в этот самый приезд, но с которым, однако же, по одному важному случаю, касавшемуся более Дмитрия Федоровича, вступил еще до приезда своего из Москвы
в переписку.
Какое это было
дело, читатель вполне узнает
в свое время
в подробности.
Но эту странную черту
в характере Алексея, кажется, нельзя было осудить очень строго, потому что всякий чуть-чуть лишь узнавший его тотчас, при возникшем на этот счет вопросе, становился уверен, что Алексей непременно из таких юношей вроде как бы юродивых, которому попади вдруг хотя бы даже целый капитал, то он не затруднится отдать его, по первому даже спросу, или на доброе
дело, или, может быть, даже просто ловкому пройдохе, если бы тот у него попросил.
В гимназии своей он курса не кончил; ему оставался еще целый год, как он вдруг объявил своим дамам, что едет к отцу по одному
делу, которое взбрело ему
в голову.
Надо заметить, что Алеша, живя тогда
в монастыре, был еще ничем не связан, мог выходить куда угодно хоть на целые
дни, и если носил свой подрясник, то добровольно, чтобы ни от кого
в монастыре не отличаться.
Исцеление ли было
в самом
деле или только естественное улучшение
в ходе болезни — для Алеши
в этом вопроса не существовало, ибо он вполне уже верил
в духовную силу своего учителя, и слава его была как бы собственным его торжеством.
В последнее время от припадков болезни он становился иногда так слаб, что едва бывал
в силах выйти из кельи, и богомольцы ждали иногда
в монастыре его выхода по нескольку
дней.
От него же узнал Алеша все подробности того важного
дела, которое связало
в последнее время обоих старших братьев замечательною и тесною связью.
Либерал сороковых и пятидесятых годов, вольнодумец и атеист, он, от скуки, может быть, а может быть, для легкомысленной потехи, принял
в этом
деле чрезвычайное участие.
В самом
деле, было что-то
в лице старца, что многим бы, и кроме Миусова, не понравилось.
Именно мне все так и кажется, когда я к людям вхожу, что я подлее всех и что меня все за шута принимают, так вот «давай же я и
в самом
деле сыграю шута, не боюсь ваших мнений, потому что все вы до единого подлее меня!» Вот потому я и шут, от стыда шут, старец великий, от стыда.
— Трудно было и теперь решить: шутит он или
в самом
деле в таком умилении?
— Правда, вы не мне рассказывали; но вы рассказывали
в компании, где и я находился, четвертого года это
дело было. Я потому и упомянул, что рассказом сим смешливым вы потрясли мою веру, Петр Александрович. Вы не знали о сем, не ведали, а я воротился домой с потрясенною верой и с тех пор все более и более сотрясаюсь. Да, Петр Александрович, вы великого падения были причиной! Это уж не Дидерот-с!
Они уже с неделю как жили
в нашем городе, больше по
делам, чем для богомолья, но уже раз, три
дня тому назад, посещали старца.
— О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова была на колени стать и стоять на коленях хоть три
дня пред вашими окнами, пока бы вы меня впустили. Мы приехали к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженную благодарность. Ведь вы Лизу мою исцелили, исцелили совершенно, а чем? — тем, что
в четверг помолились над нею, возложили на нее ваши руки. Мы облобызать эти руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение!
— И то уж много и хорошо, что ум ваш мечтает об этом, а не о чем ином. Нет-нет да невзначай и
в самом
деле сделаете какое-нибудь доброе
дело.
В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может быть, действительно пошел бы на крест за людей, если б это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух
дней не
в состоянии прожить ни с кем
в одной комнате, о чем знаю из опыта.
Дело в том, что он и прежде с Иваном Федоровичем несколько пикировался
в познаниях и некоторую небрежность его к себе хладнокровно не выносил: «До сих пор, по крайней мере, стоял на высоте всего, что есть передового
в Европе, а это новое поколение решительно нас игнорирует», — думал он про себя.
— Я иду из положения, что это смешение элементов, то есть сущностей церкви и государства, отдельно взятых, будет, конечно, вечным, несмотря на то, что оно невозможно и что его никогда нельзя будет привести не только
в нормальное, но и
в сколько-нибудь согласимое состояние, потому что ложь лежит
в самом основании
дела.
А впрочем, кто знает: может быть, случилось бы тогда страшное
дело — произошла бы, может быть, потеря веры
в отчаянном сердце преступника, и тогда что?
Во многих случаях, казалось бы, и у нас то же; но
в том и
дело, что, кроме установленных судов, есть у нас, сверх того, еще и церковь, которая никогда не теряет общения с преступником, как с милым и все еще дорогим сыном своим, а сверх того, есть и сохраняется, хотя бы даже только мысленно, и суд церкви, теперь хотя и не деятельный, но все же живущий для будущего, хотя бы
в мечте, да и преступником самим несомненно, инстинктом души его, признаваемый.
— Да что же это
в самом
деле такое? — воскликнул Миусов, как бы вдруг прорвавшись, — устраняется на земле государство, а церковь возводится на степень государства! Это не то что ультрамонтанство, это архиультрамонтанство! Это папе Григорию Седьмому не мерещилось!
Не далее как
дней пять тому назад,
в одном здешнем, по преимуществу дамском, обществе он торжественно заявил
в споре, что на всей земле нет решительно ничего такого, что бы заставляло людей любить себе подобных, что такого закона природы: чтобы человек любил человечество — не существует вовсе, и что если есть и была до сих пор любовь на земле, то не от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали
в свое бессмертие.
—
В происшедшем скандале мы все виноваты! — горячо проговорил он, — но я все же ведь не предчувствовал, идя сюда, хотя и знал, с кем имею
дело…
Ему вспомнились его же собственные слова у старца: «Мне все так и кажется, когда я вхожу куда-нибудь, что я подлее всех и что меня все за шута принимают, — так вот давай же я и
в самом
деле сыграю шута, потому что вы все до единого глупее и подлее меня».
Дело было именно
в том, чтобы был непременно другой человек, старинный и дружественный, чтобы
в больную минуту позвать его, только с тем чтобы всмотреться
в его лицо, пожалуй переброситься словцом, совсем даже посторонним каким-нибудь, и коли он ничего, не сердится, то как-то и легче сердцу, а коли сердится, ну, тогда грустней.
Важный и величественный Григорий обдумывал все свои
дела и заботы всегда один, так что Марфа Игнатьевна раз навсегда давно уже поняла, что
в советах ее он совсем не нуждается.
Дело в том, что родился этот мальчик шестипалым.
Увидя это, Григорий был до того убит, что не только молчал вплоть до самого
дня крещения, но и нарочно уходил молчать
в сад.
Была весна, он все три
дня копал гряды
в огороде
в саду.
Так случилось, что
в тот самый
день, как похоронили шестипалого крошку, Марфа Игнатьевна, проснувшись ночью, услышала словно плач новорожденного ребенка.
В самом
деле, ее как будто все даже любили, даже мальчишки ее не дразнили и не обижали, а мальчишки у нас, особенно
в школе, народ задорный.
Домой, то есть
в дом тех хозяев, у которых жил ее покойный отец, она являлась примерно раз
в неделю, а по зимам приходила и каждый
день, но только лишь на ночь, и ночует либо
в сенях, либо
в коровнике.
Правда,
в ту пору он у нас слишком уж даже выделанно напрашивался на свою роль шута, любил выскакивать и веселить господ, с видимым равенством конечно, но на
деле совершенным пред ними хамом.
Стерегли неусыпно, но так вышло, что, несмотря на всю неусыпность, Лизавета
в самый последний
день, вечером, вдруг тайком ушла от Кондратьевой и очутилась
в саду Федора Павловича.
Но только вот
в чем
дело: как я вступлю
в союз с землею навек?
— Нет, не далеко, — с жаром проговорил Алеша. (Видимо, эта мысль давно уже
в нем была.) — Всё одни и те же ступеньки. Я на самой низшей, а ты вверху, где-нибудь на тринадцатой. Я так смотрю на это
дело, но это всё одно и то же, совершенно однородное. Кто ступил на нижнюю ступеньку, тот все равно непременно вступит и на верхнюю.
Дело-то ведь
в том, что старикашка хоть и соврал об обольщении невинностей, но
в сущности,
в трагедии моей, это так ведь и было, хотя раз только было, да и то не состоялось.
Главное, то чувствовал, что «Катенька» не то чтобы невинная институтка такая, а особа с характером, гордая и
в самом
деле добродетельная, а пуще всего с умом и образованием, а у меня ни того, ни другого.