Неточные совпадения
Вообще судя, странно было, что молодой
человек, столь ученый, столь гордый и осторожный на вид, вдруг явился в такой безобразный дом, к такому отцу, который всю жизнь его игнорировал, не знал его и не помнил, и хоть не
дал бы, конечно, денег ни за что и ни в каком случае, если бы сын у него попросил, но все же всю жизнь боялся, что и сыновья, Иван и Алексей, тоже когда-нибудь придут да и попросят денег.
— А пожалуй; вы в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы
дали слово вести себя прилично, помните. Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из себя строить, так я не намерен, чтобы меня с вами на одну доску здесь поставили… Видите, какой
человек, — обратился он к монаху, — я вот с ним боюсь входить к порядочным
людям.
Именно мне все так и кажется, когда я к
людям вхожу, что я подлее всех и что меня все за шута принимают, так вот «
давай же я и в самом деле сыграю шута, не боюсь ваших мнений, потому что все вы до единого подлее меня!» Вот потому я и шут, от стыда шут, старец великий, от стыда.
И хозяева Ильи, и сам Илья, и даже многие из городских сострадательных
людей, из купцов и купчих преимущественно, пробовали не раз одевать Лизавету приличнее, чем в одной рубашке, а к зиме всегда надевали на нее тулуп, а ноги обували в сапоги; но она обыкновенно,
давая все надеть на себя беспрекословно, уходила и где-нибудь, преимущественно на соборной церковной паперти, непременно снимала с себя все, ей пожертвованное, — платок ли, юбку ли, тулуп, сапоги, — все оставляла на месте и уходила босая и в одной рубашке по-прежнему.
— Друг, друг, в унижении, в унижении и теперь. Страшно много
человеку на земле терпеть, страшно много ему бед! Не думай, что я всего только хам в офицерском чине, который пьет коньяк и развратничает. Я, брат, почти только об этом и думаю, об этом униженном
человеке, если только не вру.
Дай Бог мне теперь не врать и себя не хвалить. Потому мыслю об этом
человеке, что я сам такой
человек.
Кончил он это меня за мочалку тащить, пустил на волю-с: «Ты, говорит, офицер, и я офицер, если можешь найти секунданта, порядочного
человека, то присылай —
дам удовлетворение, хотя бы ты и мерзавец!» Вот что сказал-с.
У меня в К-ской губернии адвокат есть знакомый-с, с детства приятель-с, передавали мне чрез верного
человека, что если приеду, то он мне у себя на конторе место письмоводителя будто бы даст-с, так ведь, кто его знает, может, и
даст…
— Ах, Алексей Федорович, ах, голубчик,
давайте за
людьми как за больными ходить!
Скажи мне сам прямо, я зову тебя — отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить
людей,
дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачонком в грудь, и на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги!
Ты возразил, что
человек жив не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на тебя дух земли, и сразится с тобою, и победит тебя, и все пойдут за ним, восклицая: «Кто подобен зверю сему, он
дал нам огонь с небеси!» Знаешь ли ты, что пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные.
С хлебом тебе давалось бесспорное знамя:
дашь хлеб, и
человек преклонится, ибо ничего нет бесспорнее хлеба, но если в то же время кто-нибудь овладеет его совестью помимо тебя — о, тогда он даже бросит хлеб твой и пойдет за тем, который обольстит его совесть.
И да не смущает вас грех
людей в вашем делании, не бойтесь, что затрет он дело ваше и не
даст ему совершиться, не говорите: «Силен грех, сильно нечестие, сильна среда скверная, а мы одиноки и бессильны, затрет нас скверная среда и не
даст совершиться благому деланию».
Одним словом, можно бы было надеяться даже-де тысяч на шесть додачи от Федора Павловича, на семь даже, так как Чермашня все же стоит не менее двадцати пяти тысяч, то есть наверно двадцати восьми, «тридцати, тридцати, Кузьма Кузьмич, а я, представьте себе, и семнадцати от этого жестокого
человека не выбрал!..» Так вот я, дескать, Митя, тогда это дело бросил, ибо не умею с юстицией, а приехав сюда, поставлен был в столбняк встречным иском (здесь Митя опять запутался и опять круто перескочил): так вот, дескать, не пожелаете ли вы, благороднейший Кузьма Кузьмич, взять все права мои на этого изверга, а сами мне
дайте три только тысячи…
— Знаешь ты, что надо дорогу
давать. Что ямщик, так уж никому и дороги не
дать, дави, дескать, я еду! Нет, ямщик, не дави! Нельзя давить
человека, нельзя
людям жизнь портить; а коли испортил жизнь — наказуй себя… если только испортил, если только загубил кому жизнь — казни себя и уйди.
— Вот еще!
Дайте ему говорить-то!
Люди говорят, чего мешать? С ними весело, — огрызнулась Грушенька.
— Как вы смели, милостивый государь, как решились обеспокоить незнакомую вам
даму в ее доме и в такой час… и явиться к ней говорить о
человеке, который здесь же, в этой самой гостиной, всего три часа тому, приходил убить меня, стучал ногами и вышел как никто не выходит из порядочного дома.
— Не
давала, не
давала! Я ему отказала, потому что он не умел оценить. Он вышел в бешенстве и затопал ногами. Он на меня бросился, а я отскочила… И я вам скажу еще, как
человеку, от которого теперь уж ничего скрывать не намерена, что он даже в меня плюнул, можете это себе представить? Но что же мы стоим? Ах, сядьте… Извините, я… Или лучше бегите, бегите, вам надо бежать и спасти несчастного старика от ужасной смерти!
Прокурор же, то есть товарищ прокурора, но которого у нас все звали прокурором, Ипполит Кириллович, был у нас
человек особенный, нестарый, всего лишь лет тридцати пяти, но сильно наклонный к чахотке, присем женатый на весьма толстой и бездетной
даме, самолюбивый и раздражительный, при весьма солидном, однако, уме и даже доброй душе.
— Позвольте, господа, позвольте еще одну минутку, — прервал Митя, поставив оба локтя на стол и закрыв лицо ладонями, —
дайте же чуточку сообразиться,
дайте вздохнуть, господа. Все это ужасно потрясает, ужасно, не барабанная же шкура
человек, господа!
— И кто еще самый милый молодой
человек, так вот этот добрый мальчик! — проговорила благодарная
дама, указывая на Красоткина.
О да, мы будем в цепях, и не будет воли, но тогда, в великом горе нашем, мы вновь воскреснем в радость, без которой
человеку жить невозможно, а Богу быть, ибо Бог
дает радость, это его привилегия, великая…
Завтра буду доставать у всех
людей, а не достану у
людей, то
даю тебе честное слово, пойду к отцу и проломлю ему голову и возьму у него под подушкой, только бы уехал Иван.
Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может
дать, но непременно для счастия и радости в одном только здешнем мире.
У нас в обществе, я помню, еще задолго до суда, с некоторым удивлением спрашивали, особенно
дамы: «Неужели такое тонкое, сложное и психологическое дело будет отдано на роковое решение каким-то чиновникам и, наконец, мужикам, и „что-де поймет тут какой-нибудь такой чиновник, тем более мужик?“ В самом деле, все эти четыре чиновника, попавшие в состав присяжных, были
люди мелкие, малочиновные, седые — один только из них был несколько помоложе, — в обществе нашем малоизвестные, прозябавшие на мелком жалованье, имевшие, должно быть, старых жен, которых никуда нельзя показать, и по куче детей, может быть даже босоногих, много-много что развлекавшие свой досуг где-нибудь картишками и уж, разумеется, никогда не прочитавшие ни одной книги.
Старичка нашего очень у нас любили все
дамы, знали тоже, что он, холостой всю жизнь
человек, благочестивый и целомудренный, на женщин смотрел как на высшие и идеальные существа.
А он, несчастный, что
даст он ей теперь, что ей предложит?» Карамазов все это понял, понял, что преступление его заперло ему все дороги и что он лишь приговоренный к казни преступник, а не
человек, которому жить!
Но в своей горячей речи уважаемый мой противник (и противник еще прежде, чем я произнес мое первое слово), мой противник несколько раз воскликнул: „Нет, я никому не
дам защищать подсудимого, я не уступлю его защиту защитнику, приехавшему из Петербурга, — я обвинитель, я и защитник!“ Вот что он несколько раз воскликнул и, однако же, забыл упомянуть, что если страшный подсудимый целые двадцать три года столь благодарен был всего только за один фунт орехов, полученных от единственного
человека, приласкавшего его ребенком в родительском доме, то, обратно, не мог же ведь такой
человек и не помнить, все эти двадцать три года, как он бегал босой у отца „на заднем дворе, без сапожек, и в панталончиках на одной пуговке“, по выражению человеколюбивого доктора Герценштубе.
Я объяснений
дать не захотела, просить прощения не могла; тяжело мне было, что такой
человек мог заподозрить меня в прежней любви к этому…
А все-таки как ни будем мы злы, чего не
дай Бог, но как вспомним про то, как мы хоронили Илюшу, как мы любили его в последние дни и как вот сейчас говорили так дружно и так вместе у этого камня, то самый жестокий из нас
человек и самый насмешливый, если мы такими сделаемся, все-таки не посмеет внутри себя посмеяться над тем, как он был добр и хорош в эту теперешнюю минуту!