Неточные совпадения
Первый же роман произошел
еще тринадцать лет назад,
и есть почти даже
и не роман, а лишь один момент из первой юности моего героя.
Но таким образом
еще усложняется первоначальное мое затруднение: если уж я, то есть сам биограф, нахожу, что
и одного-то романа, может быть, было бы для такого скромного
и неопределенного героя излишне, то каково же являться с двумя
и чем объяснить такую с моей стороны заносчивость?
Алексей Федорович Карамазов был третьим сыном помещика нашего уезда Федора Павловича Карамазова, столь известного в свое время (да
и теперь
еще у нас припоминаемого) по трагической
и темной кончине своей, приключившейся ровно тринадцать лет назад
и о которой сообщу в своем месте.
Повторю
еще: тут не глупость; большинство этих сумасбродов довольно умно
и хитро, — а именно бестолковость, да
еще какая-то особенная, национальная.
Как именно случилось, что девушка с приданым, да
еще красивая
и, сверх того, из бойких умниц, столь нередких у нас в теперешнее поколение, но появлявшихся уже
и в прошлом, могла выйти замуж за такого ничтожного «мозгляка», как все его тогда называли, объяснять слишком не стану.
Ведь знал же я одну девицу,
еще в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же, тем, что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия
и в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего на утес, в довольно глубокую
и быструю реку
и погибла в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить на шекспировскую Офелию,
и даже так, что будь этот утес, столь давно ею намеченный
и излюбленный, не столь живописен, а будь на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства, может быть, не произошло бы вовсе.
Пикантное состояло
еще и в том, что дело обошлось увозом, а это очень прельстило Аделаиду Ивановну.
Но случилось так, что из Парижа вернулся двоюродный брат покойной Аделаиды Ивановны, Петр Александрович Миусов, многие годы сряду выживший потом за границей, тогда же
еще очень молодой человек, но человек особенный между Миусовыми, просвещенный, столичный, заграничный
и притом всю жизнь свою европеец, а под конец жизни либерал сороковых
и пятидесятых годов.
Превосходное имение его находилось сейчас же на выезде из нашего городка
и граничило с землей нашего знаменитого монастыря, с которым Петр Александрович,
еще в самых молодых летах, как только получил наследство, мигом начал нескончаемый процесс за право каких-то ловель в реке или порубок в лесу, доподлинно не знаю, но начать процесс с «клерикалами» почел даже своею гражданскою
и просвещенною обязанностью.
Кажется, он
и еще потом переменил в четвертый раз гнездо.
Об этом я теперь распространяться не стану, тем более что много
еще придется рассказывать об этом первенце Федора Павловича, а теперь лишь ограничиваюсь самыми необходимыми о нем сведениями, без которых мне
и романа начать невозможно.
Вот это
и начал эксплуатировать Федор Павлович, то есть отделываться малыми подачками, временными высылками,
и в конце концов так случилось, что когда, уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в другой раз, чтобы совсем уж покончить дела с родителем, то вдруг оказалось, к его величайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что
и сосчитать даже трудно, что он перебрал уже деньгами всю стоимость своего имущества у Федора Павловича, может быть
еще даже сам должен ему; что по таким-то
и таким-то сделкам, в которые сам тогда-то
и тогда пожелал вступить, он
и права не имеет требовать ничего более,
и проч.,
и проч.
Но, пока перейду к этому роману, нужно
еще рассказать
и об остальных двух сыновьях Федора Павловича, братьях Мити,
и объяснить, откуда те-то взялись.
Она
еще была в живых
и все время, все восемь лет, не могла забыть обиды, ей нанесенной.
С первого взгляда заметив, что они не вымыты
и в грязном белье, она тотчас же дала
еще пощечину самому Григорию
и объявила ему, что увозит обоих детей к себе, затем вывела их в чем были, завернула в плед, посадила в карету
и увезла в свой город.
Впрочем, о старшем, Иване, сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым
и закрывшимся сам в себе отроком, далеко не робким, но как бы
еще с десяти лет проникнувшим в то, что растут они все-таки в чужой семье
и на чужих милостях
и что отец у них какой-то такой, о котором даже
и говорить стыдно,
и проч.,
и проч.
Зачем приехал тогда к нам Иван Федорович, — я, помню, даже
и тогда
еще задавал себе этот вопрос с каким-то почти беспокойством.
Только впоследствии объяснилось, что Иван Федорович приезжал отчасти по просьбе
и по делам своего старшего брата, Дмитрия Федоровича, которого в первый раз отроду узнал
и увидал тоже почти в это же самое время, в этот самый приезд, но с которым, однако же, по одному важному случаю, касавшемуся более Дмитрия Федоровича, вступил
еще до приезда своего из Москвы в переписку.
Прибавлю
еще, что Иван Федорович имел тогда вид посредника
и примирителя между отцом
и затеявшим тогда большую ссору
и даже формальный иск на отца старшим братом своим, Дмитрием Федоровичем.
А между тем он вступил в этот дом
еще в таких младенческих летах, в каких никак нельзя ожидать в ребенке расчетливой хитрости, пронырства или искусства заискать
и понравиться, уменья заставить себя полюбить.
Чистые в душе
и сердце мальчики, почти
еще дети, очень часто любят говорить в классах между собою
и даже вслух про такие вещи, картины
и образы, о которых не всегда заговорят даже
и солдаты, мало того, солдаты-то многого не знают
и не понимают из того, что уже знакомо в этом роде столь юным
еще детям нашего интеллигентного
и высшего общества.
Нравственного разврата тут, пожалуй,
еще нет, цинизма тоже нет настоящего, развратного, внутреннего, но есть наружный,
и он-то считается у них нередко чем-то даже деликатным, тонким, молодецким
и достойным подражания.
Кроме длинных
и мясистых мешочков под маленькими его глазами, вечно наглыми, подозрительными
и насмешливыми, кроме множества глубоких морщинок на его маленьком, но жирненьком личике, к острому подбородку его подвешивался
еще большой кадык, мясистый
и продолговатый, как кошелек, что придавало ему какой-то отвратительно сладострастный вид.
Вероятнее всего, что нет, а уверовал он лишь единственно потому, что желал уверовать
и, может быть, уже веровал вполне, в тайнике существа своего, даже
еще тогда, когда произносил: «Не поверю, пока не увижу».
Возрождено же оно у нас опять с конца прошлого столетия одним из великих подвижников (как называют его) Паисием Величковским
и учениками его, но
и доселе, даже через сто почти лет, существует весьма
еще не во многих монастырях
и даже подвергалось иногда почти что гонениям, как неслыханное по России новшество.
Надо заметить, что Алеша, живя тогда в монастыре, был
еще ничем не связан, мог выходить куда угодно хоть на целые дни,
и если носил свой подрясник, то добровольно, чтобы ни от кого в монастыре не отличаться.
Он ужасно интересовался узнать брата Ивана, но вот тот уже жил два месяца, а они хоть
и виделись довольно часто, но все
еще никак не сходились: Алеша был
и сам молчалив
и как бы ждал чего-то, как бы стыдился чего-то, а брат Иван, хотя Алеша
и подметил вначале на себе его длинные
и любопытные взгляды, кажется, вскоре перестал даже
и думать о нем.
Так как все
еще продолжались его давние споры с монастырем
и все
еще тянулась тяжба о поземельной границе их владений, о каких-то правах рубки в лесу
и рыбной ловли в речке
и проч., то он
и поспешил этим воспользоваться под предлогом того, что сам желал бы сговориться с отцом игуменом: нельзя ли как-нибудь покончить их споры полюбовно?
Был он одет всегда хорошо
и даже изысканно: он уже имел некоторое независимое состояние
и ожидал
еще гораздо большего.
Дмитрию Федоровичу
еще накануне сообщен был
и час
и срок, но он запоздал.
Было, однако, странно; их по-настоящему должны бы были ждать
и, может быть, с некоторым даже почетом: один недавно
еще тысячу рублей пожертвовал, а другой был богатейшим помещиком
и образованнейшим, так сказать, человеком, от которого все они тут отчасти зависели по поводу ловель рыбы в реке, вследствие оборота, какой мог принять процесс.
— Да
еще же бы нет? Да я зачем же сюда
и приехал, как не видеть все их здешние обычаи. Я одним только затрудняюсь, именно тем, что я теперь с вами, Федор Павлович…
— Да
и отлично бы было, если б он манкировал, мне приятно, что ли, вся эта ваша мазня, да
еще с вами на придачу? Так к обеду будем, поблагодарите отца игумена, — обратился он к монашку.
На бледных, бескровных губах монашка показалась тонкая, молчальная улыбочка, не без хитрости в своем роде, но он ничего не ответил,
и слишком ясно было, что промолчал из чувства собственного достоинства. Миусов
еще больше наморщился.
В келье
еще раньше их дожидались выхода старца два скитские иеромонаха, один — отец библиотекарь, а другой — отец Паисий, человек больной, хотя
и не старый, но очень, как говорили про него, ученый.
Следовало бы, —
и он даже обдумывал это
еще вчера вечером, — несмотря ни на какие идеи, единственно из простой вежливости (так как уж здесь такие обычаи), подойти
и благословиться у старца, по крайней мере хоть благословиться, если уж не целовать руку.
Два горшка цветов на окне, а в углу много икон — одна из них Богородицы, огромного размера
и писанная, вероятно,
еще задолго до раскола.
— Ровнешенько настоящий час, — вскричал Федор Павлович, — а сына моего Дмитрия Федоровича все
еще нет. Извиняюсь за него, священный старец! (Алеша весь так
и вздрогнул от «священного старца».) Сам же я всегда аккуратен, минута в минуту, помня, что точность есть вежливость королей…
В эти секунды, когда вижу, что шутка у меня не выходит, у меня, ваше преподобие, обе щеки к нижним деснам присыхать начинают, почти как бы судорога делается; это у меня
еще с юности, как я был у дворян приживальщиком
и приживанием хлеб добывал.
Ну-с, а прочее все
еще подвержено мраку неизвестности, хотя бы некоторые
и желали расписать меня.
Это вы так хорошо сказали, что я
и не слыхал
еще.
Старец великий, кстати, вот было забыл, а ведь так
и положил,
еще с третьего года, здесь справиться, именно заехать сюда
и настоятельно разузнать
и спросить: не прикажите только Петру Александровичу прерывать.
Госпожа Хохлакова-мать, дама богатая
и всегда со вкусом одетая, была
еще довольно молодая
и очень миловидная собою особа, немного бледная, с очень оживленными
и почти совсем черными глазами.
Теперь они приехали вдруг опять, хотя
и знали, что старец почти уже не может вовсе никого принимать,
и, настоятельно умоляя, просили
еще раз «счастья узреть великого исцелителя».
— А вот далекая! — указал он на одну
еще вовсе не старую женщину, но очень худую
и испитую, не то что загоревшую, а как бы всю почерневшую лицом. Она стояла на коленях
и неподвижным взглядом смотрела на старца. Во взгляде ее было что-то как бы исступленное.
Причитания утоляют тут лишь тем, что
еще более растравляют
и надрывают сердце.
И надолго
еще тебе сего великого материнского плача будет, но обратится он под конец тебе в тихую радость,
и будут горькие слезы твои лишь слезами тихого умиления
и сердечного очищения, от грехов спасающего.
Да
и как это возможно, чтобы живую душу да
еще родная мать за упокой поминала!
И вот что я тебе
еще скажу, Прохоровна: или сам он к тебе вскоре обратно прибудет, сынок твой, или наверно письмо пришлет.
А старец уже заметил в толпе два горящие, стремящиеся к нему взгляда изнуренной, на вид чахоточной, хотя
и молодой
еще крестьянки. Она глядела молча, глаза просили о чем-то, но она как бы боялась приблизиться.