Неточные совпадения
Начиная жизнеописание героя моего, Алексея Федоровича Карамазова, нахожусь в некотором недоумении. А именно: хотя я и называю Алексея Федоровича моим героем, но, однако, сам знаю, что человек он отнюдь не великий, а посему и предвижу неизбежные вопросы вроде таковых: чем же замечателен ваш Алексей Федорович, что
вы выбрали его своим героем? Что сделал он такого? Кому и чем известен? Почему я, читатель, должен тратить время
на изучение фактов его жизни?
Вот если
вы не согласитесь с этим последним тезисом и ответите: «Не так» или «не всегда так», то я, пожалуй, и ободрюсь духом насчет значения героя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все, каким-нибудь наплывным ветром,
на время почему-то от него оторвались…
«Подумаешь, что
вы, Федор Павлович, чин получили, так
вы довольны, несмотря
на всю вашу горесть», — говорили ему насмешники.
Петр Александрович Миусов, человек насчет денег и буржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись к Алексею, произнес о нем следующий афоризм: «Вот, может быть, единственный человек в мире, которого оставьте
вы вдруг одного и без денег
на площади незнакомого в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят, то он сам мигом пристроится, и это не будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а, может быть, напротив, почтут за удовольствие».
— Да и отлично бы было, если б он манкировал, мне приятно, что ли, вся эта ваша мазня, да еще с
вами на придачу? Так к обеду будем, поблагодарите отца игумена, — обратился он к монашку.
—
Вы только это и знаете… С чего он похож
на фон Зона?
Вы сами-то видели фон Зона?
— А пожалуй;
вы в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович,
вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести себя прилично, помните. Говорю
вам, удержитесь. А начнете шута из себя строить, так я не намерен, чтобы меня с
вами на одну доску здесь поставили… Видите, какой человек, — обратился он к монаху, — я вот с ним боюсь входить к порядочным людям.
— Значит, все же лазеечка к барыням-то из скита проведена. Не подумайте, отец святой, что я что-нибудь, я только так. Знаете,
на Афоне, это
вы слышали ль, не только посещения женщин не полагается, но и совсем не полагается женщин и никаких даже существ женского рода, курочек, индюшечек, телушечек…
Раз, много лет уже тому назад, говорю одному влиятельному даже лицу: «Ваша супруга щекотливая женщина-с», — в смысле то есть чести, так сказать нравственных качеств, а он мне вдруг
на то: «А
вы ее щекотали?» Не удержался, вдруг, дай, думаю, полюбезничаю: «Да, говорю, щекотал-с» — ну тут он меня и пощекотал…
— Не беспокойтесь, прошу
вас, — привстал вдруг с своего места
на свои хилые ноги старец и, взяв за обе руки Петра Александровича, усадил его опять в кресла. — Будьте спокойны, прошу
вас. Я особенно прошу
вас быть моим гостем, — и с поклоном, повернувшись, сел опять
на свой диванчик.
Знаете, благословенный отец,
вы меня
на натуральный-то вид не вызывайте, не рискуйте… до натурального вида я и сам не дойду.
— Простите, господа, что оставляю
вас пока
на несколько лишь минут, — проговорил он, обращаясь ко всем посетителям, — но меня ждут еще раньше вашего прибывшие. А
вы все-таки не лгите, — прибавил он, обратившись к Федору Павловичу с веселым лицом.
Теперь
вам, Петр Александрович, говорить,
вы теперь самый главный человек остались…
на десять минут.
— А это, — проговорил старец, — это древняя «Рахиль плачет о детях своих и не может утешиться, потому что их нет», и таковой
вам, матерям, предел
на земле положен.
— Я столько, столько вынесла, смотря
на всю эту умилительную сцену… — не договорила она от волнения. — О, я понимаю, что
вас любит народ, я сама люблю народ, я желаю его любить, да и как не любить народ, наш прекрасный, простодушный в своем величии русский народ!
— О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова была
на колени стать и стоять
на коленях хоть три дня пред вашими окнами, пока бы
вы меня впустили. Мы приехали к
вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженную благодарность. Ведь
вы Лизу мою исцелили, исцелили совершенно, а чем? — тем, что в четверг помолились над нею, возложили
на нее ваши руки. Мы облобызать эти руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение!
— У ней к
вам, Алексей Федорович, поручение… Как ваше здоровье, — продолжала маменька, обращаясь вдруг к Алеше и протягивая к нему свою прелестно гантированную ручку. Старец оглянулся и вдруг внимательно посмотрел
на Алешу. Тот приблизился к Лизе и, как-то странно и неловко усмехаясь, протянул и ей руку. Lise сделала важную физиономию.
— О, это все по поводу Дмитрия Федоровича и… всех этих последних происшествий, — бегло пояснила мамаша. — Катерина Ивановна остановилась теперь
на одном решении… но для этого ей непременно надо
вас видеть… зачем? Конечно не знаю, но она просила как можно скорей. И
вы это сделаете, наверно сделаете, тут даже христианское чувство велит.
— Как же
вы дерзаете делать такие дела? — спросил вдруг монах, внушительно и торжественно указывая
на Lise. Он намекал
на ее «исцеление».
— Мне сегодня необыкновенно легче, но я уже знаю, что это всего лишь минута. Я мою болезнь теперь безошибочно понимаю. Если же я
вам кажусь столь веселым, то ничем и никогда не могли
вы меня столь обрадовать, как сделав такое замечание. Ибо для счастия созданы люди, и кто вполне счастлив, тот прямо удостоен сказать себе: «Я выполнил завет Божий
на сей земле». Все праведные, все святые, все святые мученики были все счастливы.
Послушайте,
вы целитель,
вы знаток души человеческой; я, конечно, не смею претендовать
на то, чтобы
вы мне совершенно верили, но уверяю
вас самым великим словом, что я не из легкомыслия теперь говорю, что мысль эта о будущей загробной жизни до страдания волнует меня, до ужаса и испуга…
Он говорил так же откровенно, как
вы, хотя и шутя, но скорбно шутя; я, говорит, люблю человечество, но дивлюсь
на себя самого: чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю людей в частности, то есть порознь, как отдельных лиц.
Если не дойдете до счастия, то всегда помните, что
вы на хорошей дороге, и постарайтесь с нее не сходить.
Но предрекаю, что в ту даже самую минуту, когда
вы будете с ужасом смотреть
на то, что, несмотря
на все ваши усилия,
вы не только не подвинулись к цели, но даже как бы от нее удалились, — в ту самую минуту, предрекаю
вам это,
вы вдруг и достигнете цели и узрите ясно над собою чудодейственную силу Господа,
вас все время любившего и все время таинственно руководившего.
Вы что
на него эту долгополую-то ряску надели…
—
Вы на меня не сердитесь, я дура, ничего не стою… и Алеша, может быть, прав, очень прав, что не хочет к такой смешной ходить.
— Я читал эту книгу,
на которую
вы возражали, — обратился он к Ивану Федоровичу, — и удивлен был словами духовного лица, что «церковь есть царство не от мира сего».
— Ну-с, признаюсь,
вы меня теперь несколько ободрили, — усмехнулся Миусов, переложив опять ногу
на ногу. — Сколько я понимаю, это, стало быть, осуществление какого-то идеала, бесконечно далекого, во втором пришествии. Это как угодно. Прекрасная утопическая мечта об исчезновении войн, дипломатов, банков и проч. Что-то даже похожее
на социализм. А то я думал, что все это серьезно и что церковь теперь, например, будет судить уголовщину и приговаривать розги и каторгу, а пожалуй, так и смертную казнь.
—
Вы серьезно? — пристально глянул
на него Миусов.
— Если не может решиться в положительную, то никогда не решится и в отрицательную, сами знаете это свойство вашего сердца; и в этом вся мука его. Но благодарите Творца, что дал
вам сердце высшее, способное такою мукой мучиться, «горняя мудрствовати и горних искати, наше бо жительство
на небесех есть». Дай
вам Бог, чтобы решение сердца вашего постигло
вас еще
на земле, и да благословит Бог пути ваши!
А Дмитрий Федорович хочет эту крепость золотым ключом отпереть, для чего он теперь надо мной и куражится, хочет с меня денег сорвать, а пока уж тысячи
на эту обольстительницу просорил;
на то и деньги занимает беспрерывно, и, между прочим, у кого, как
вы думаете?
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь: я поступил как зверь с этим капитаном и теперь сожалею и собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот к этой самой госпоже, о которой
вы выражаетесь, что она обольстительница, и стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у
вас мои векселя и подала
на меня, чтобы по этим векселям меня засадить, если я уж слишком буду приставать к
вам в расчетах по имуществу.
Господа свидетели, простите гнев мой, но я предчувствовал, что этот коварный старик созвал всех
вас сюда
на скандал.
— Дмитрий Федорович! — завопил вдруг каким-то не своим голосом Федор Павлович, — если бы только
вы не мой сын, то я в ту же минуту вызвал бы
вас на дуэль…
на пистолетах,
на расстоянии трех шагов… через платок! через платок! — кончил он, топая обеими ногами.
—
На дуэль! — завопил опять старикашка, задыхаясь и брызгая с каждым словом слюной. — А
вы, Петр Александрович Миусов, знайте, сударь, что, может быть, во всем вашем роде нет и не было выше и честнее — слышите, честнее — женщины, как эта, по-вашему, тварь, как
вы осмелились сейчас назвать ее! А
вы, Дмитрий Федорович,
на эту же «тварь» вашу невесту променяли, стало быть, сами присудили, что и невеста ваша подошвы ее не стоит, вот какова эта тварь!
— Слышите ли, слышите ли
вы, монахи, отцеубийцу, — набросился Федор Павлович
на отца Иосифа. — Вот ответ
на ваше «стыдно»! Что стыдно? Эта «тварь», эта «скверного поведения женщина», может быть, святее
вас самих, господа спасающиеся иеромонахи! Она, может быть, в юности пала, заеденная средой, но она «возлюбила много», а возлюбившую много и Христос простил…
— Нет, за такую, за эту самую, монахи, за эту!
Вы здесь
на капусте спасаетесь и думаете, что праведники! Пескариков кушаете, в день по пескарику, и думаете пескариками Бога купить!
— К несчастию, я действительно чувствую себя почти в необходимости явиться
на этот проклятый обед, — все с тою же горькою раздражительностью продолжал Миусов, даже и не обращая внимания, что монашек слушает. — Хоть там-то извиниться надо за то, что мы здесь натворили, и разъяснить, что это не мы… Как
вы думаете?
А он над
вами же смеется: в малине, дескать, сижу и
на ваш счет лакомствую.
— Где ты мог это слышать? Нет,
вы, господа Карамазовы, каких-то великих и древних дворян из себя корчите, тогда как отец твой бегал шутом по чужим столам да при милости
на кухне числился. Положим, я только поповский сын и тля пред
вами, дворянами, но не оскорбляйте же меня так весело и беспутно. У меня тоже честь есть, Алексей Федорович. Я Грушеньке не могу быть родней, публичной девке, прошу понять-с!
— Нет, ты фон Зон. Ваше преподобие, знаете
вы, что такое фон Зон? Процесс такой уголовный был: его убили в блудилище — так, кажется, у
вас сии места именуются, — убили и ограбили и, несмотря
на его почтенные лета, вколотили в ящик, закупорили и из Петербурга в Москву отослали в багажном вагоне, за нумером. А когда заколачивали, то блудные плясавицы пели песни и играли
на гуслях, то есть
на фортоплясах. Так вот это тот самый фон Зон и есть. Он из мертвых воскрес, так ли, фон Зон?
— Простите, — сказал вдруг игумен. — Было сказано издревле: «И начат глаголати
на мя многая некая, даже и до скверных некиих вещей. Аз же вся слышав, глаголах в себе: се врачество Иисусово есть и послал исцелити тщеславную душу мою». А потому и мы благодарим
вас с покорностью, гость драгоценный!
Зачем
вы ждете за это себе награды
на небеси?
Больше я к
вам не приду, просить будете
на коленях, не приду.
Вы меня
на семи соборах проклинали, по околотку разнесли!
— И я, и я с
вами! — выкрикивал он, подпрыгивая, смеясь мелким веселым смешком, с блаженством в лице и
на все готовый, — возьмите и меня!
— А Алешку-то я все-таки из монастыря возьму, несмотря
на то, что
вам это очень неприятно будет, почтительнейший Карл фон Мор.
Испугалась ужасно: «Не пугайте, пожалуйста, от кого
вы слышали?» — «Не беспокойтесь, говорю, никому не скажу, а
вы знаете, что я
на сей счет могила, а вот что хотел я
вам только
на сей счет тоже в виде, так сказать, „всякого случая“ присовокупить: когда потребуют у папаши четыре-то тысячки пятьсот, а у него не окажется, так чем под суд-то, а потом в солдаты
на старости лет угодить, пришлите мне тогда лучше вашу институтку секретно, мне как раз деньги выслали, я ей четыре-то тысячки, пожалуй, и отвалю и в святости секрет сохраню».
— Это четыре-то тысячи! Да я пошутил-с, что
вы это? Слишком легковерно, сударыня, сосчитали. Сотенки две я, пожалуй, с моим даже удовольствием и охотою, а четыре тысячи — это деньги не такие, барышня, чтоб их
на такое легкомыслие кидать. Обеспокоить себя напрасно изволили.
И вот пред отъездом только, в самый тот день, когда уехали (я их не видал и не провожал), получаю крошечный пакетик, синенький, кружевная бумажка, а
на ней одна только строчка карандашом: «Я
вам напишу, ждите.