Неточные совпадения
А посему, — молвил святой, — и ты радуйся, жено, а
не плачь, и
твой младенец теперь у Господа в сонме ангелов его пребывает».
И
не утешайся, и
не надо тебе утешаться,
не утешайся и плачь, только каждый раз, когда плачешь, вспоминай неуклонно, что сыночек
твой — есть единый от ангелов Божиих — оттуда на тебя смотрит и видит тебя, и на
твои слезы радуется, и на них Господу Богу указывает.
Веруй, что Бог тебя любит так, как ты и
не помышляешь о том, хотя бы со грехом
твоим и во грехе
твоем любит.
И если больной, язвы которого ты обмываешь,
не ответит тебе тотчас же благодарностью, а, напротив, станет тебя же мучить капризами,
не ценя и
не замечая
твоего человеколюбивого служения, станет кричать на тебя, грубо требовать, даже жаловаться какому-нибудь начальству (как и часто случается с очень страдающими) — что тогда?
Не здесь
твое место пока.
Ничего я бы тут
не видел, если бы Дмитрия Федоровича, брата
твоего, вдруг сегодня
не понял всего как есть, разом и вдруг, всего как он есть.
— Нет, я и
не думал думать, что ты пошляк. Ты умен, но… оставь, это я сдуру усмехнулся. Я понимаю, что ты можешь разгорячиться, Миша. По
твоему увлечению я догадался, что ты сам неравнодушен к Катерине Ивановне, я, брат, это давно подозревал, а потому и
не любишь брата Ивана. Ты к нему ревнуешь?
— Верю, потому что ты сказал, но черт вас возьми опять-таки с
твоим братом Иваном!
Не поймете вы никто, что его и без Катерины Ивановны можно весьма
не любить. И за что я его стану любить, черт возьми! Ведь удостоивает же он меня сам ругать. Почему же я его
не имею права ругать?
Конец карьеры моей, по толкованию
твоего братца, в том, что оттенок социализма
не помешает мне откладывать на текущий счет подписные денежки и пускать их при случае в оборот, под руководством какого-нибудь жидишки, до тех пор, пока
не выстрою капитальный дом в Петербурге, с тем чтобы перевесть в него и редакцию, а в остальные этажи напустить жильцов.
— Где ты мог это слышать? Нет, вы, господа Карамазовы, каких-то великих и древних дворян из себя корчите, тогда как отец
твой бегал шутом по чужим столам да при милости на кухне числился. Положим, я только поповский сын и тля пред вами, дворянами, но
не оскорбляйте же меня так весело и беспутно. У меня тоже честь есть, Алексей Федорович. Я Грушеньке
не могу быть родней, публичной девке, прошу понять-с!
А насчет родства, так скорей
твой братец али даже сам батюшка навяжет ее тебе, а
не мне, в родню.
— Алексей! — крикнул ему издали отец, завидев его, — сегодня же переезжай ко мне совсем, и подушку и тюфяк тащи, и чтобы
твоего духу здесь
не пахло.
— Ну
не говорил ли я, — восторженно крикнул Федор Павлович, — что это фон Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон! Да как ты вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти? Ведь надо же медный лоб иметь! У меня лоб, а я, брат,
твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
Не пьянствую я, а лишь «лакомствую», как говорит
твой свинья Ракитин, который будет статским советником и все будет говорить «лакомствую». Садись. Я бы взял тебя, Алешка, и прижал к груди, да так, чтобы раздавить, ибо на всем свете… по-настоящему… по-на-сто-яще-му… (вникни! вникни!) люблю только одного тебя!
— Это ты оттого, что я покраснел, — вдруг заметил Алеша. — Я
не от
твоих речей покраснел и
не за
твои дела, а за то, что я то же самое, что и ты.
— А когда они прибудут,
твои три тысячи? Ты еще и несовершеннолетний вдобавок, а надо непременно, непременно, чтобы ты сегодня уже ей откланялся, с деньгами или без денег, потому что я дальше тянуть
не могу, дело на такой точке стало. Завтра уже поздно, поздно. Я тебя к отцу пошлю.
— Червонца стоит
твое слово, ослица, и пришлю тебе его сегодня же, но в остальном ты все-таки врешь, врешь и врешь; знай, дурак, что здесь мы все от легкомыслия лишь
не веруем, потому что нам некогда: во-первых, дела одолели, а во-вторых, времени Бог мало дал, всего во дню определил только двадцать четыре часа, так что некогда и выспаться,
не только покаяться.
Алешка,
не сердись, что я
твоего игумена давеча разобидел.
Нет, ты
не веришь, потому я вижу по
твоим глазам.
— Что ты глядишь на меня? Какие
твои глаза?
Твои глаза глядят на меня и говорят мне: «Пьяная ты харя». Подозрительные
твои глаза, презрительные
твои глаза… Ты себе на уме приехал. Вот Алешка смотрит, и глаза его сияют.
Не презирает меня Алеша. Алексей,
не люби Ивана…
— Как так
твоя мать? — пробормотал он,
не понимая. — Ты за что это? Ты про какую мать?.. да разве она… Ах, черт! Да ведь она и
твоя! Ах, черт! Ну это, брат, затмение как никогда, извини, а я думал, Иван… Хе-хе-хе! — Он остановился. Длинная, пьяная, полубессмысленная усмешка раздвинула его лицо. И вот вдруг в это самое мгновение раздался в сенях страшный шум и гром, послышались неистовые крики, дверь распахнулась и в залу влетел Дмитрий Федорович. Старик бросился к Ивану в испуге...
—
Не раскаиваюсь за
твою кровь! — воскликнул он, — берегись, старик, береги мечту, потому что и у меня мечта! Проклинаю тебя сам и отрекаюсь от тебя совсем…
Пойми, Алексей, что если и возвратишься в мир, то как бы на возложенное на тя послушание старцем
твоим, а
не на суетное легкомыслие и
не на мирское веселие…
А в рай
твой, Алексей Федорович, я
не хочу, это было бы тебе известно, да порядочному человеку оно даже в рай-то
твой и неприлично, если даже там и есть он.
— Правда
твоя, раздражает, а спокою
не дает. А ведь только одну рюмочку… Я ведь из шкапика…
—
Не мудрено, Lise,
не мудрено… от
твоих же капризов и со мной истерика будет, а впрочем, она так больна, Алексей Федорович, она всю ночь была так больна, в жару, стонала! Я насилу дождалась утра и Герценштубе. Он говорит, что ничего
не может понять и что надо обождать. Этот Герценштубе всегда придет и говорит, что ничего
не может понять. Как только вы подошли к дому, она вскрикнула и с ней случился припадок, и приказала себя сюда в свою прежнюю комнату перевезть…
Лежу это я и Илюшу в тот день
не очень запомнил, а в тот-то именно день мальчишки и подняли его на смех в школе с утра-с: «Мочалка, — кричат ему, — отца
твоего за мочалку из трактира тащили, а ты подле бежал и прощения просил».
Я видел, как ты на меня смотрел все эти три месяца, в глазах
твоих было какое-то беспрерывное ожидание, а вот этого-то я и
не терплю, оттого и
не подошел к тебе.
Ожидающий взгляд
твой стал мне вовсе под конец
не противен; напротив, полюбил я наконец
твой ожидающий взгляд…
— Уж ты и спасаешь, да я и
не погибал, может быть! А в чем она, вторая
твоя половина?
— В том, что надо воскресить
твоих мертвецов, которые, может быть, никогда и
не умирали. Ну давай чаю. Я рад, что мы говорим, Иван.
Не о Боге тебе нужно было, а лишь нужно было узнать, чем живет
твой любимый тобою брат.
— Уж конечно, объясню,
не секрет, к тому и вел. Братишка ты мой,
не тебя я хочу развратить и сдвинуть с
твоего устоя, я, может быть, себя хотел бы исцелить тобою, — улыбнулся вдруг Иван, совсем как маленький кроткий мальчик. Никогда еще Алеша
не видал у него такой улыбки.
— Конечно, скажу, к тому и вел, чтобы сказать. Ты мне дорог, я тебя упустить
не хочу и
не уступлю
твоему Зосиме.
— Нет,
не могу допустить. Брат, — проговорил вдруг с засверкавшими глазами Алеша, — ты сказал сейчас: есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить? Но существо это есть, и оно может все простить, всех и вся и за всё, потому что само отдало неповинную кровь свою за всех и за всё. Ты забыл о нем, а на нем-то и созиждается здание, и это ему воскликнут: «Прав ты, Господи, ибо открылись пути
твои».
Я
не знаю, кто ты, и знать
не хочу: ты ли это или только подобие его, но завтра же я осужу и сожгу тебя на костре, как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня целовал
твои ноги, завтра же по одному моему мановению бросится подгребать к
твоему костру угли, знаешь ты это?
На месте храма
твоего воздвигнется новое здание, воздвигнется вновь страшная Вавилонская башня, и хотя и эта
не достроится, как и прежняя, но все же ты бы мог избежать этой новой башни и на тысячу лет сократить страдания людей, ибо к нам же ведь придут они, промучившись тысячу лет со своей башней!
Вместо твердого древнего закона — свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве
твой образ пред собою, — но неужели ты
не подумал, что он отвергнет же наконец и оспорит даже и
твой образ и
твою правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора?
Когда страшный и премудрый дух поставил тебя на вершине храма и сказал тебе: «Если хочешь узнать, Сын ли ты Божий, то верзись вниз, ибо сказано про того, что ангелы подхватят и понесут его, и
не упадет и
не расшибется, и узнаешь тогда, Сын ли ты Божий, и докажешь тогда, какова вера
твоя в Отца
твоего», но ты, выслушав, отверг предложение и
не поддался и
не бросился вниз.
О, ты знал, что подвиг
твой сохранится в книгах, достигнет глубины времен и последних пределов земли, и понадеялся, что, следуя тебе, и человек останется с Богом,
не нуждаясь в чуде.
Рассердись, я
не хочу любви
твоей, потому что сам
не люблю тебя.
У нас же все будут счастливы и
не будут более ни бунтовать, ни истреблять друг друга, как в свободе
твоей, повсеместно.
— Поэма
твоя есть хвала Иисусу, а
не хула… как ты хотел того.
Да и совсем
не может быть такого фантастического лица, как
твой инквизитор.
— Нет, нет, напротив, отец Паисий говорил однажды что-то вроде даже
твоего… но, конечно,
не то, совсем
не то, — спохватился вдруг Алеша.
— Драгоценное, однако же, сведение, несмотря на
твое: «совсем
не то».
— К кому примкнул, к каким умным людям? — почти в азарте воскликнул Алеша. — Никакого у них нет такого ума и никаких таких тайн и секретов… Одно только разве безбожие, вот и весь их секрет. Инквизитор
твой не верует в Бога, вот и весь его секрет!
Впрочем, защищая мою мысль, я имею вид сочинителя,
не выдержавшего
твоей критики.
— Ты, может быть, сам масон! — вырвалось вдруг у Алеши. — Ты
не веришь в Бога, — прибавил он, но уже с чрезвычайною скорбью. Ему показалось к тому же, что брат смотрит на него с насмешкой. — Чем же кончается
твоя поэма? — спросил он вдруг, смотря в землю, — или уж она кончена?
— Я, брат, уезжая, думал, что имею на всем свете хоть тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и в
твоем сердце мне нет места, мой милый отшельник. От формулы «все позволено» я
не отрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься, да, да?