Неточные совпадения
Так как Ефим Петрович плохо распорядился и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось
по разным совершенно неизбежимым у нас формальностям и проволочкам, то молодому человеку в первые его два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден был все это время кормить и содержать
себя сам и в то же время учиться.
Уже выйдя из университета и приготовляясь на свои две тысячи съездить за границу, Иван Федорович вдруг напечатал в одной из больших газет одну странную статью, обратившую на
себя внимание даже и неспециалистов, и, главное,
по предмету, по-видимому, вовсе ему незнакомому, потому что кончил он курс естественником.
Он был в то время даже очень красив
собою, строен, средневысокого роста, темно-рус, с правильным, хотя несколько удлиненным овалом лица, с блестящими темно-серыми широко расставленными глазами, весьма задумчивый и по-видимому весьма спокойный.
Хотя, к несчастию, не понимают эти юноши, что жертва жизнию есть, может быть, самая легчайшая изо всех жертв во множестве таких случаев и что пожертвовать, например, из своей кипучей юностью жизни пять-шесть лет на трудное, тяжелое учение, на науку, хотя бы для того только, чтобы удесятерить в
себе силы для служения той же правде и тому же подвигу, который излюбил и который предложил
себе совершить, — такая жертва сплошь да рядом для многих из них почти совсем не
по силам.
«
По всем признакам злобная и мелко-надменная душонка», — пролетело в голове Миусова. Вообще он был очень недоволен
собой.
Многие из «высших» даже лиц и даже из ученейших, мало того, некоторые из вольнодумных даже лиц, приходившие или
по любопытству, или
по иному поводу, входя в келью со всеми или получая свидание наедине, ставили
себе в первейшую обязанность, все до единого, глубочайшую почтительность и деликатность во все время свидания, тем более что здесь денег не полагалось, а была лишь любовь и милость с одной стороны, а с другой — покаяние и жажда разрешить какой-нибудь трудный вопрос души или трудный момент в жизни собственного сердца.
Дело в том, что он и прежде с Иваном Федоровичем несколько пикировался в познаниях и некоторую небрежность его к
себе хладнокровно не выносил: «До сих пор,
по крайней мере, стоял на высоте всего, что есть передового в Европе, а это новое поколение решительно нас игнорирует», — думал он про
себя.
Он вдруг умолк, как бы сдержав
себя. Иван Федорович, почтительно и внимательно его выслушав, с чрезвычайным спокойствием, но по-прежнему охотно и простодушно продолжал, обращаясь к старцу...
Когда же римское языческое государство возжелало стать христианским, то непременно случилось так, что, став христианским, оно лишь включило в
себя церковь, но само продолжало оставаться государством языческим по-прежнему, в чрезвычайно многих своих отправлениях.
Общество отсекает его от
себя вполне механически торжествующею над ним силой и сопровождает отлучение это ненавистью (так
по крайней мере они сами о
себе, в Европе, повествуют), — ненавистью и полнейшим к дальнейшей судьбе его, как брата своего, равнодушием и забвением.
Не далее как дней пять тому назад, в одном здешнем,
по преимуществу дамском, обществе он торжественно заявил в споре, что на всей земле нет решительно ничего такого, что бы заставляло людей любить
себе подобных, что такого закона природы: чтобы человек любил человечество — не существует вовсе, и что если есть и была до сих пор любовь на земле, то не от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали в свое бессмертие.
— Это он отца, отца! Что же с прочими? Господа, представьте
себе: есть здесь бедный, но почтенный человек, отставной капитан, был в несчастье, отставлен от службы, но не гласно, не
по суду, сохранив всю свою честь, многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федорович в трактире схватил его за бороду, вытащил за эту самую бороду на улицу и на улице всенародно избил, и все за то, что тот состоит негласным поверенным
по одному моему делишку.
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь: я поступил как зверь с этим капитаном и теперь сожалею и
собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, и стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас мои векселя и подала на меня, чтобы
по этим векселям меня засадить, если я уж слишком буду приставать к вам в расчетах
по имуществу.
И ведь заметь
себе: не только Митю не обидит, но даже
по гроб одолжит.
— Где ты мог это слышать? Нет, вы, господа Карамазовы, каких-то великих и древних дворян из
себя корчите, тогда как отец твой бегал шутом
по чужим столам да при милости на кухне числился. Положим, я только поповский сын и тля пред вами, дворянами, но не оскорбляйте же меня так весело и беспутно. У меня тоже честь есть, Алексей Федорович. Я Грушеньке не могу быть родней, публичной девке, прошу понять-с!
По уходе Алеши он признался
себе, что понял кое-что, чего доселе не хотел понимать.
И хозяева Ильи, и сам Илья, и даже многие из городских сострадательных людей, из купцов и купчих преимущественно, пробовали не раз одевать Лизавету приличнее, чем в одной рубашке, а к зиме всегда надевали на нее тулуп, а ноги обували в сапоги; но она обыкновенно, давая все надеть на
себя беспрекословно, уходила и где-нибудь, преимущественно на соборной церковной паперти, непременно снимала с
себя все, ей пожертвованное, — платок ли, юбку ли, тулуп, сапоги, — все оставляла на месте и уходила босая и в одной рубашке по-прежнему.
Вероятнее всего, что все произошло хоть и весьма мудреным, но натуральным образом, и Лизавета, умевшая лазить
по плетням в чужие огороды, чтобы в них ночевать, забралась как-нибудь и на забор Федора Павловича, а с него, хоть и со вредом
себе, соскочила в сад, несмотря на свое положение.
А тогда, получив эти шесть, узнал я вдруг заведомо
по одному письмецу от приятеля про одну любопытнейшую вещь для
себя, именно что подполковником нашим недовольны, что подозревают его не в порядке, одним словом, что враги его готовят ему закуску.
— Я жених, формальный и благословенный, произошло все в Москве,
по моем приезде, с парадом, с образами, и в лучшем виде. Генеральша благословила и — веришь ли, поздравила даже Катю: ты выбрала, говорит, хорошо, я вижу его насквозь. И веришь ли, Ивана она невзлюбила и не поздравила. В Москве же я много и с Катей переговорил, я ей всего
себя расписал, благородно, в точности, в искренности. Все выслушала...
Ты мне вот что скажи, ослица: пусть ты пред мучителями прав, но ведь ты сам-то в
себе все же отрекся от веры своей и сам же говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема, так тебя за эту анафему
по головке в аду не погладят.
И без того уж знаю, что царствия небесного в полноте не достигну (ибо не двинулась же
по слову моему гора, значит, не очень-то вере моей там верят, и не очень уж большая награда меня на том свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо всякой уже пользы кожу с
себя дам содрать?
— Ба! А ведь, пожалуй, ты прав. Ах, я ослица, — вскинулся вдруг Федор Павлович, слегка ударив
себя по лбу. — Ну, так пусть стоит твой монастырек, Алешка, коли так. А мы, умные люди, будем в тепле сидеть да коньячком пользоваться. Знаешь ли, Иван, что это самим Богом должно быть непременно нарочно так устроено? Иван, говори: есть Бог или нет? Стой: наверно говори, серьезно говори! Чего опять смеешься?
Катерина же Ивановна подчинялась лишь своей благодетельнице, генеральше, оставшейся за болезнию в Москве и к которой она обязана была посылать
по два письма с подробными известиями о
себе каждую неделю.
— Ба! — страшно вдруг нахмурился Дмитрий Федорович и ударил
себя ладонью
по лбу.
(Говоря «вот тут», Дмитрий Федорович ударял
себя кулаком
по груди и с таким странным видом, как будто бесчестие лежало и сохранялось именно тут на груди его, в каком-то месте, в кармане может быть, или на шее висело зашитое.)
— Лупи его, сажай в него, Смуров! — закричали все. Но Смуров (левша) и без того не заставил ждать
себя и тотчас отплатил: он бросил камнем в мальчика за канавкой, но неудачно: камень ударился в землю. Мальчик за канавкой тотчас же пустил еще в группу камень, на этот раз прямо в Алешу, и довольно больно ударил его в плечо. У мальчишки за канавкой весь карман был полон заготовленными камнями. Это видно было за тридцать шагов
по отдувшимся карманам его пальтишка.
— В таком случае вот и стул-с, извольте взять место-с. Это в древних комедиях говорили: «Извольте взять место»… — и штабс-капитан быстрым жестом схватил порожний стул (простой мужицкий, весь деревянный и ничем не обитый) и поставил его чуть не посредине комнаты; затем, схватив другой такой же стул для
себя, сел напротив Алеши, по-прежнему к нему в упор и так, что колени их почти соприкасались вместе.
«Пусть благодетель мой умрет без меня, но
по крайней мере я не буду укорять
себя всю жизнь, что, может быть, мог бы что спасти и не спас, прошел мимо, торопился в свой дом.
И вот, убедясь в этом, он видит, что надо идти
по указанию умного духа, страшного духа смерти и разрушения, а для того принять ложь и обман и вести людей уже сознательно к смерти и разрушению, и притом обманывать их всю дорогу, чтоб они как-нибудь не заметили, куда их ведут, для того чтобы хоть в дороге-то жалкие эти слепцы считали
себя счастливыми.
Налгал третьего года, что жена у него умерла и что он уже женат на другой, и ничего этого не было, представь
себе: никогда жена его не умирала, живет и теперь и его бьет каждые три дня
по разу.
Но была ли это вполне тогдашняя беседа, или он присовокупил к ней в записке своей и из прежних бесед с учителем своим, этого уже я не могу решить, к тому же вся речь старца в записке этой ведется как бы беспрерывно, словно как бы он излагал жизнь свою в виде повести, обращаясь к друзьям своим, тогда как, без сомнения,
по последовавшим рассказам, на деле происходило несколько иначе, ибо велась беседа в тот вечер общая, и хотя гости хозяина своего мало перебивали, но все же говорили и от
себя, вмешиваясь в разговор, может быть, даже и от
себя поведали и рассказали что-либо, к тому же и беспрерывности такой в повествовании сем быть не могло, ибо старец иногда задыхался, терял голос и даже ложился отдохнуть на постель свою, хотя и не засыпал, а гости не покидали мест своих.
«Слава Богу, кричу, не убили человека!» — да свой-то пистолет схватил, оборотился назад, да швырком, вверх, в лес и пустил: «Туда, кричу, тебе и дорога!» Оборотился к противнику: «Милостивый государь, говорю, простите меня, глупого молодого человека, что
по вине моей вас разобидел, а теперь стрелять в
себя заставил.
— Вышел я тогда от тебя во мрак, бродил
по улицам и боролся с
собою.
Даже и теперь еще это так исполнимо, но послужит основанием к будущему уже великолепному единению людей, когда не слуг будет искать
себе человек и не в слуг пожелает обращать
себе подобных людей, как ныне, а, напротив, изо всех сил пожелает стать сам всем слугой
по Евангелию.
Когда уже достаточно ободняло, то из города начали прибывать некоторые даже такие, кои захватили с
собою больных своих, особенно детей, — точно ждали для сего нарочно сей минуты, видимо уповая на немедленную силу исцеления, какая,
по вере их, не могла замедлить обнаружиться.
— Поган есмь, а не свят. В кресла не сяду и не восхощу
себе аки идолу поклонения! — загремел отец Ферапонт. — Ныне людие веру святую губят. Покойник, святой-то ваш, — обернулся он к толпе, указывая перстом на гроб, — чертей отвергал. Пурганцу от чертей давал. Вот они и развелись у вас, как пауки
по углам. А днесь и сам провонял. В сем указание Господне великое видим.
Он остановился и вдруг спросил
себя: «Отчего сия грусть моя даже до упадка духа?» — и с удивлением постиг тотчас же, что сия внезапная грусть его происходит, по-видимому, от самой малой и особливой причины: дело в том, что в толпе, теснившейся сейчас у входа в келью, заприметил он между прочими волнующимися и Алешу и вспомнил он, что, увидав его, тотчас же почувствовал тогда в сердце своем как бы некую боль.
— Тебе надо подкрепиться, судя
по лицу-то. Сострадание ведь на тебя глядя берет. Ведь ты и ночь не спал, я слышал, заседание у вас там было. А потом вся эта возня и мазня… Всего-то антидорцу кусочек, надо быть, пожевал. Есть у меня с
собой в кармане колбаса, давеча из города захватил на всякий случай, сюда направляясь, только ведь ты колбасы не станешь…
Когда Федор Павлович Карамазов, связавшийся первоначально с Грушенькой
по поводу одного случайного «гешефта», кончил совсем для
себя неожиданно тем, что влюбился в нее без памяти и как бы даже ум потеряв, то старик Самсонов, уже дышавший в то время на ладан, сильно подсмеивался.
Он же в эти два дня буквально метался во все стороны, «борясь с своею судьбой и спасая
себя», как он потом выразился, и даже на несколько часов слетал
по одному горячему делу вон из города, несмотря на то, что страшно было ему уезжать, оставляя Грушеньку хоть на минутку без глаза над нею.
И очень было бы трудно объяснить почему: может быть, просто потому, что сам, угнетенный всем безобразием и ужасом своей борьбы с родным отцом за эту женщину, он уже и предположить не мог для
себя ничего страшнее и опаснее,
по крайней мере в то время.
Тогда Митя, все это предвидевший и нарочно на сей случай захвативший с
собой бумагу и карандаш, четко написал на клочке бумаги одну строчку: «
По самонужнейшему делу, близко касающемуся Аграфены Александровны» — и послал это старику.
В трактире «Столичный город» он уже давно слегка познакомился с одним молодым чиновником и как-то узнал в трактире же, что этот холостой и весьма достаточный чиновник до страсти любит оружие, покупает пистолеты, револьверы, кинжалы, развешивает у
себя по стенам, показывает знакомым, хвалится, мастер растолковать систему револьвера, как его зарядить, как выстрелить, и проч.
Он шел как помешанный, ударяя
себя по груди,
по тому самому месту груди,
по которому ударял
себя два дня тому назад пред Алешей, когда виделся с ним в последний раз вечером, в темноте, на дороге.
Что означало это битье
себя по груди
по этому месту и на что он тем хотел указать — это была пока еще тайна, которую не знал никто в мире, которую он не открыл тогда даже Алеше, но в тайне этой заключался для него более чем позор, заключались гибель и самоубийство, он так уж решил, если не достанет тех трех тысяч, чтоб уплатить Катерине Ивановне и тем снять с своей груди, «с того места груди» позор, который он носил на ней и который так давил его совесть.
Мальчик, слуга чиновника, встретивший Митю в передней, сказывал потом, что он так и в переднюю вошел с деньгами в руках, стало быть, и
по улице все так же нес их пред
собою в правой руке.
В этом смысле он считал
себя несколько обиженным и обойденным
по службе и всегда уверен был, что там, в высших сферах, его не сумели оценить и что у него есть враги.
— Запиши сейчас… сейчас… «что схватил с
собой пестик, чтобы бежать убить отца моего… Федора Павловича… ударом
по голове!» Ну, довольны ли вы теперь, господа? Отвели душу? — проговорил он, уставясь с вызовом на следователя и прокурора.
— Ах да, и в самом деле! — вскричал Митя, ударив
себя по лбу, — простите, я вас мучаю, а главного и не объясняю, а то бы вы вмиг поняли, ибо в цели-то, в цели-то этой и позор!