Неточные совпадения
Очень обрадовавшись тому, что
все идет хорошо, господин Голядкин поставил зеркало на прежнее место, а
сам, несмотря на то что был босиком и сохранял на себе тот костюм, в котором имел обыкновение отходить ко сну, подбежал к окошку и с большим участием начал что-то отыскивать глазами на дворе дома, на который выходили окна квартиры его.
Потом, опомнившись и смутно заметив, что сделал две глупости разом, решился, нимало не медля, на третью, то есть попробовал было принести оправдание, пробормотал кое-что, улыбаясь, покраснел, сконфузился, выразительно замолчал и, наконец, сел окончательно и уже не вставал более, а так только на всякий случай обеспечил себя тем же
самым вызывающим взглядом, который имел необычайную силу мысленно испепелять и разгромлять в прах
всех врагов господина Голядкина.
Сверх того, этот взгляд вполне выражал независимость господина Голядкина, то есть говорил ясно, что господин Голядкин совсем ничего, что он
сам по себе, как и
все, и что его изба во всяком случае с краю.
А между тем, покамест говорил это
все господин Голядкин, в нем произошла какая-то странная перемена. Серые глаза его как-то странно блеснули, губы его задрожали,
все мускулы,
все черты лица его заходили, задвигались.
Сам он
весь дрожал. Последовав первому движению своему и остановив руку Крестьяна Ивановича, господин Голядкин стоял теперь неподвижно, как будто
сам не доверяя себе и ожидая вдохновения для дальнейших поступков.
Наконец
все это, кажется, сильно стало надоедать
самому господину Голядкину.
— Я вам скажу, господа, по-дружески, — сказал, немного помолчав, наш герой, как будто (так уж и быть) решившись открыть что-то чиновникам, — вы, господа,
все меня знаете, но до сих пор знали только с одной стороны. Пенять в этом случае не на кого, и отчасти, сознаюсь, я был
сам виноват.
Но, сознаюсь, вполне сознаюсь, не мог бы я изобразить
всего торжества — той минуты, когда
сама царица праздника, Клара Олсуфьевна, краснея, как вешняя роза, румянцем блаженства и стыдливости, от полноты чувств упала в объятия нежной матери, как прослезилась нежная мать и как зарыдал при сем случае
сам отец, маститый старец и статский советник Олсуфий Иванович, лишившийся употребления ног на долговременной службе и вознагражденный судьбою за таковое усердие капитальцем, домком, деревеньками и красавицей дочерью, — зарыдал, как ребенок, и провозгласил сквозь слезы, что его превосходительство благодетельный человек.
Я не скажу ничего, хотя не могу не заметить, что
все в этом юноше, — который более похож на старца, чем на юношу, говоря в выгодном для него отношении, —
все, начиная с цветущих ланит до
самого асессорского, на нем лежавшего чина,
все это в сию торжественную минуту только что не проговаривало, что, дескать, до такой-то высокой степени может благонравие довести человека!
Скажу только, что, наконец, гости, которые после такого обеда, естественно, должны были чувствовать себя друг другу родными и братьями, встали из-за стола; как потом старички и люди солидные, после недолгого времени, употребленного на дружеский разговор и даже на кое-какие, разумеется, весьма приличные и любезные откровенности, чинно прошли в другую комнату и, не теряя золотого времени, разделившись на партии, с чувством собственного достоинства сели за столы, обтянутые зеленым сукном; как дамы, усевшись в гостиной, стали вдруг
все необыкновенно любезны и начали разговаривать о разных материях; как, наконец,
сам высокоуважаемый хозяин дома, лишившийся употребления ног на службе верою и правдою и награжденный за это
всем, чем выше упомянуто было, стал расхаживать на костылях между гостями своими, поддерживаемый Владимиром Семеновичем и Кларой Олсуфьевной, и как, вдруг сделавшись тоже необыкновенно любезным, решился импровизировать маленький скромный бал, несмотря на издержки; как для сей цели командирован был один расторопный юноша (тот
самый, который за обедом более похож был на статского советника, чем на юношу) за музыкантами; как потом прибыли музыканты в числе целых одиннадцати штук и как, наконец, ровно в половине девятого раздались призывные звуки французской кадрили и прочих различных танцев…
Иезуиты
все до одного были величайшие дураки, что он
сам их
всех заткнет за пояс, что вот только бы хоть на минуту опустела буфетная (та комната, которой дверь выходила прямо в сени, на черную лестницу, и где господин Голядкин находился теперь), так он, несмотря на
всех иезуитов, возьмет — да прямо и пройдет, сначала из буфетной в чайную, потом в ту комнату, где теперь в карты играют, а там прямо в залу, где теперь польку танцуют.
Дело-то в том, что он до сеней и до лестницы добраться умел, по той причине, что, дескать, почему ж не добраться, что
все добираются; но далее проникнуть не смел, явно этого сделать не смел… не потому, чтоб чего-нибудь не смел, а так, потому что
сам не хотел, потому что ему лучше хотелось быть втихомолочку.
Или нет; он уже никого не видал, ни на кого не глядел… а, двигаемый тою же
самой пружиной, посредством которой вскочил на чужой бал непрошеный, подался вперед, потом и еще вперед, и еще вперед; наткнулся мимоходом на какого-то советника, отдавил ему ногу; кстати уже наступил на платье одной почтенной старушки и немного порвал его, толкнул человека с подносом, толкнул и еще кой-кого и, не заметив
всего этого, или, лучше сказать, заметив, но уж так, заодно, не глядя ни на кого, пробираясь
все далее и далее вперед, вдруг очутился перед
самой Кларой Олсуфьевной.
Сам хозяин явился в весьма недальнем расстоянии от господина Голядкина, и хотя по виду его нельзя было заметить, что он тоже в свою очередь принимает прямое и непосредственное участие в обстоятельствах господина Голядкина, потому что
все это делалось на деликатную ногу, но тем не менее
все это дало ясно почувствовать герою повести нашей, что минута для него настала решительная.
На
всех петербургских башнях, показывающих и бьющих часы, пробило ровно полночь, когда господин Голядкин, вне себя, выбежал на набережную Фонтанки, близ
самого Измайловского моста, спасаясь от врагов, от преследований, от града щелчков, на него занесенных, от крика встревоженных старух, от оханья и аханья женщин и от убийственных взглядов Андрея Филипповича.
Если б теперь посторонний, неинтересованный какой-нибудь наблюдатель взглянул бы так себе, сбоку, на тоскливую побежку господина Голядкина, то и тот бы разом проникнулся
всем страшным ужасом его бедствий и непременно сказал бы, что господин Голядкин глядит теперь так, как будто
сам от себя куда-то спрятаться хочет, как будто
сам от себя убежать куда-нибудь хочет.
В настоящие минуты он не внимал ничему окружающему, не понимал ничего, что вокруг него делается, и смотрел так, как будто бы для него не существовало на
самом деле ни неприятностей ненастной ночи, ни долгого пути, ни дождя, ни снега, ни ветра, ни
всей крутой непогоды.
Что ж в
самом деле? ведь ему было
все равно: дело сделано, кончено, решение скреплено и подписано; что ж ему?..
Может быть, оно так и надобно было, — продолжал он,
сам не понимая, что говорит, — может быть,
все это в свое время устроится к лучшему, и претендовать будет не на что, и
всех оправдает».
Господин Голядкин тотчас, по всегдашнему обыкновению своему, поспешил принять вид совершенно особенный, вид, ясно выражавший, что он, Голядкин,
сам по себе, что он ничего, что дорога для
всех довольно широкая и что ведь он, Голядкин,
сам никого не затрогивает.
Так, человек был, как и
все, порядочный, разумеется, как и
все люди порядочные, и, может быть, имел там кое-какие и даже довольно значительные достоинства, — одним словом, был
сам по себе человек.
Ночной приятель его был не кто иной, как он
сам, —
сам господин Голядкин, другой господин Голядкин, но совершенно такой же, как и он
сам, — одним словом, что называется, двойник его во
всех отношениях.
Но и вместе с тем
все это было так странно, непонятно, дико, казалось так невозможным, что действительно трудно было веру дать
всему этому делу; господин Голядкин даже
сам готов был признать
все это несбыточным бредом, мгновенным расстройством воображения, отемнением ума, если б, к счастию своему, не знал по горькому житейскому опыту, до чего иногда злоба может довести человека, до чего может иногда дойти ожесточенность врага, мстящего за честь и амбицию.
Они там — пускай себе как хотят; а я бы сегодня здесь подождал, собрался бы с силами, оправился бы, размыслил получше обо
всем этом деле, да потом улучил бы минутку, да
всем им как снег на голову, а
сам ни в одном глазу».
Герой наш не подымал головы, — нет, он глядел на эту фигуру лишь вскользь,
самым маленьким взглядом, но уже
все узнал, понял
все, до малейших подробностей.
Господин Голядкин почувствовал, что пот с него градом льется, что сбывается с ним небывалое и доселе невиданное, и по тому
самому, к довершению несчастья, неприличное, ибо господин Голядкин понимал и ощущал
всю невыгоду быть в таком пасквильном деле первым примером.
Он даже стал, наконец, сомневаться в собственном существовании своем, и хотя заранее был ко
всему приготовлен и
сам желал, чтоб хоть каким-нибудь образом разрешились его сомнения, но самая-то сущность обстоятельства, уж конечно, стоила неожиданности.
Ему даже пришло было в голову
самому как-нибудь подбиться к чиновникам, забежать вперед зайцем, даже (там как-нибудь при выходе из должности или подойдя как будто бы за делами) между разговором, и намекнуть, что вот, дескать, господа, так и так, вот такое-то сходство разительное, обстоятельство странное, комедия пасквильная, — то есть подтрунить
самому над
всем этим, да и зондировать таким образом глубину опасности.
Господин Голядкин помедлил немножко, нужное время, и вышел нарочно позже
всех,
самым последним, когда уже
все разбрелись по разным дорогам.
Гость тотчас же бросился ее поднимать, счистил
всю пыль, бережно поставил на прежнее место, а свою на полу, возле стула, на краюшке которого смиренно
сам поместился.
Это маленькое обстоятельство открыло отчасти глаза господину Голядкину; понял он, что нужда в нем великая, и потому не стал более затрудняться, как начать с своим гостем, предоставив это
все, как и следовало, ему
самому.
«Бедный человек, — думал он, — да и на месте-то
всего один день; в свое время пострадал, вероятно; может быть, только и добра-то, что приличное платьишко, а
самому и пообедать-то нечем. Эк его, какой он забитый! Ну, ничего; это отчасти и лучше…»
Впрочем, и даже несмотря на то, что история его гостя была
самая пустая история,
все слова этой истории ложились на сердце его, словно манна небесная.
Словом, господин Голядкин вполне был доволен, во-первых, потому, что был совершенно спокоен; во-вторых, что не только не боялся врагов своих, но даже готов был теперь
всех их вызвать на
самый решительный бой; в-третьих, что
сам своею особою оказывал покровительство и, наконец, делал доброе дело.
Взяв перо и листочек бумажки, он попросил господина Голядкина не смотреть на то, что он будет писать, и потом, когда кончил,
сам показал хозяину своему
все написанное.
Ах ты, господи боже мой! — простонал он в заключение уже совсем другим голосом, — и зачем я это приглашал его, на какой конец я
все это делал? ведь истинно
сам голову сую в петлю их воровскую,
сам эту петлю свиваю.
— Ну, да мы, покамест, оставим
все это; да мне же и некогда-с, — сказал Антон Антонович, привстав с своего места и собирая кой-какие бумаги для доклада его превосходительству. — Дело же ваше, как я полагаю, не замедлит своевременно объясниться.
Сами же увидите вы, на кого вам пенять и кого обвинять, а затем прошу вас покорнейше уволить меня от дальнейших частных и вредящих службе объяснений и толков-с…
Вдруг, и почти из-под руки Андрея Филипповича, стоявшего в то время в
самых дверях, юркнул в комнату господин Голядкин-младший, суетясь, запыхавшись, загонявшись на службе, с важным решительно-форменным видом, и прямо подкатился к господину Голядкину-старшему, менее
всего ожидавшему подобного нападения…
— Лучше
всего будет ножичком снять, Яков Петрович, вы лучше на меня положитесь: вы лучше не трогайте
сами, Яков Петрович, а на меня положитесь, — я же отчасти тут ножичком…
Только что приятель господина Голядкина-старшего приметил, что противник его, трясясь
всеми членами, немой от исступления, красный как рак и, наконец, доведенный до последних границ, может даже решиться на формальное нападение, то немедленно, и
самым бесстыдным образом, предупредил его в свою очередь.
«Это
всё в стачке друг с другом, — говорил он
сам про себя, — один за другого стоит и один другого на меня натравляет».
«
Сами вы, сударь вы мой, виноваты!» Решился же он протестовать, и протестовать
всеми силами до последней возможности.
Все, по-видимому, и даже природа
сама, вооружилось против господина Голядкина; но он еще был на ногах и не побежден; он это чувствовал, что не побежден.
— Ну, вот и
все хорошо. Дело сделано; дошло и до письменного. Но кто ж виноват? Он
сам виноват:
сам доводит человека до необходимости требовать письменных документов. А я в своем праве…
И только что господин Голядкин начинал было подходить к Андрею Филипповичу, чтоб перед ним, каким-нибудь образом, так или этак, оправдаться и доказать ему, что он вовсе не таков, как его враги расписали, что он вот такой-то да сякой-то и даже обладает, сверх обыкновенных, врожденных качеств своих, вот тем-то и тем-то; но как тут и являлось известное своим неблагопристойным направлением лицо и каким-нибудь
самым возмущающим душу средством сразу разрушало
все предначинания господина Голядкина, тут же, почти на глазах же господина Голядкина, очерняло досконально его репутацию, втаптывало в грязь его амбицию и потом немедленно занимало место его на службе и в обществе.
То грезилось господину Голядкину, что находится он в одной прекрасной компании, известной своим остроумием и благородным тоном
всех лиц, ее составляющих; что господин Голядкин в свою очередь отличился в отношении любезности и остроумия, что
все его полюбили, даже некоторые из врагов его, бывших тут же, его полюбили, что очень приятно было господину Голядкину; что
все ему отдали первенство и что, наконец,
сам господин Голядкин с приятностью подслушал, как хозяин тут же, отведя в сторону кой-кого из гостей, похвалил господина Голядкина… и вдруг, ни с того ни с сего, опять явилось известное своею неблагонамеренностью и зверскими побуждениями лицо, в виде господина Голядкина-младшего, и тут же, сразу, в один миг, одним появлением своим, Голядкин-младший разрушал
все торжество и
всю славу господина Голядкина-старшего, затмил собою Голядкина-старшего, втоптал в грязь Голядкина-старшего и, наконец, ясно доказал, что Голядкин-старший и вместе с тем настоящий — вовсе не настоящий, а поддельный, а что он настоящий, что, наконец, Голядкин-старший вовсе не то, чем он кажется, а такой-то и сякой-то и, следовательно, не должен и не имеет права принадлежать к обществу людей благонамеренных и хорошего тона.
В исступлении стыда оглядывался кругом совершенно честный господин Голядкин и действительно уверялся,
сам, своими глазами, что извозчики и стакнувшийся с ними Петрушка
все в своем праве; ибо развращенный господин Голядкин находился действительно тут же, возле него, не в дальнем от него расстоянии, и, следуя подлым обычаям нравов своих, и тут, и в этом критическом случае, непременно готовился сделать что-то весьма неприличное и нисколько не обличавшее особенного благородства характера, получаемого обыкновенно при воспитании, — благородства, которым так величался при всяком удобном случае отвратительный господин Голядкин второй.
Это Вахрамеев работает, то есть не Вахрамеев, он глуп, как простое осиновое бревно, Вахрамеев-то; а это они
все за него работают, да и шельмеца-то за тем же
самым сюда натравили; а немка нажаловалась, одноглазая!
Я всегда подозревал, что
вся эта интрига неспроста и что во
всей этой бабьей, старушьей сплетне непременно есть что-нибудь; то же
самое я и Крестьяну Ивановичу говорил, что, дескать, поклялись зарезать, в нравственном смысле говоря, человека, да и ухватились за Каролину Ивановну.
Впрочем, кого ни посади,
все было бы то же
самое; а что я только знаю, так это то, что он, Иван-то Семенович, был мне давно подозрителен, я про него давно замечал: старикашка такой скверный, гадкий такой, — говорят, на проценты дает и жидовские проценты берет.
Иные просто сказали «здравствуйте» и прочь отошли; другие лишь головою кивнули, кое-кто просто отвернулся и показал, что ничего не заметил, наконец, некоторые, — и что было
всего обиднее господину Голядкину, — некоторые из
самой бесчиновной молодежи, ребята, которые, как справедливо выразился о них господин Голядкин, умеют лишь в орлянку поиграть при случае да где-нибудь потаскаться, — мало-помалу окружили господина Голядкина, сгруппировались около него и почти заперли ему выход.