Неточные совпадения
Я тогда же расспросил о нем Ивана Иваныча и
узнал, что Горянчиков живет безукоризненно и нравственно и что иначе Иван Иваныч не пригласил бы его для дочерей своих, но что он страшный нелюдим, ото
всех прячется, чрезвычайно учен, много читает, но говорит весьма мало и что вообще с ним довольно трудно разговориться.
К тому же у нас
все знали его историю,
знали, что он убил жену свою еще в первый год своего супружества, убил из ревности и сам донес на себя (что весьма облегчило его наказание).
Он с ненавистью глядел на меня, чуть не спрашивая: «Да скоро ли ты уйдешь отсюда?» Я заговорил с ним о нашем городке, о текущих новостях; он отмалчивался и злобно улыбался; оказалось, что он не только не
знал самых обыкновенных,
всем известных городских новостей, но даже не интересовался
знать их.
По ее словам, он почти никогда ничего не делал и по месяцам не раскрывал книги и не брал пера в руки; зато целые ночи прохаживал взад и вперед по комнате и
все что-то думал, а иногда и говорил сам с собою; что он очень полюбил и очень ласкал ее внучку, Катю, особенно с тех пор, как
узнал, что ее зовут Катей, и что в Катеринин день каждый раз ходил по ком-то служить панихиду.
Все знали, что Петров [Петров.
Оба впились глазами друг в друга. Толстяк ждал ответа и сжал кулаки, как будто хотел тотчас же кинуться в драку. Я и вправду думал, что будет драка. Для меня
все это было так ново, и я смотрел с любопытством. Но впоследствии я
узнал, что
все подобные сцены были чрезвычайно невинны и разыгрывались, как в комедии, для всеобщего удовольствия; до драки же никогда почти не доходило.
Все это было довольно характерно и изображало нравы острога.
Не было ремесла, которого бы не
знал Аким Акимыч. Он был столяр, сапожник, башмачник, маляр, золотильщик, слесарь, и
всему этому обучился уже в каторге. Он делал
все самоучкой: взглянет раз и сделает. Он делал тоже разные ящики, корзинки, фонарики, детские игрушки и продавал их в городе. Таким образом, у него водились деньжонки, и он немедленно употреблял их на лишнее белье, на подушку помягче, завел складной тюфячок. Помещался он в одной казарме со мною и многим услужил мне в первые дни моей каторги.
Все знали, что он был вполне в руках своего денщика, Федьки.
Я простился с Акимом Акимычем и,
узнав, что мне можно воротиться в острог, взял конвойного и пошел домой. Народ уже сходился. Прежде
всех возвращаются с работы работающие на уроки. Единственное средство заставить арестанта работать усердно, это — задать ему урок. Иногда уроки задаются огромные, но все-таки они кончаются вдвое скорее, чем если б заставили работать вплоть до обеденного барабана. Окончив урок, арестант беспрепятственно шел домой, и уже никто его не останавливал.
— Дома не был, а
всё знаю! — громко закричал один высокий арестант, входя в кухню и взглядом окидывая
всех присутствующих.
У нас
все это
знали, и никто никогда даже и не вздумал наказать или хоть укорить негодяя.
И каждый раз, когда Газин напивался пьян, в остроге
все уже
знали, что день кончится для него непременно побоями.
Это дикое любопытство, с которым оглядывали меня мои новые товарищи-каторжники, усиленная их суровость с новичком из дворян, вдруг появившимся в их корпорации, суровость, иногда доходившая чуть не до ненависти, —
все это до того измучило меня, что я сам желал уж поскорее работы, чтоб только поскорее
узнать и изведать
все мое бедствие разом, чтоб начать жить, как и
все они, чтоб войти со
всеми поскорее в одну колею.
Вот, например, тут был один человек, которого только через много-много лет я
узнал вполне, а между тем он был со мной и постоянно около меня почти во
все время моей каторги.
Кроме того, Сушилов сам изобретал тысячи различных обязанностей, чтоб мне угодить: наставлял мой чайник, бегал по разным поручениям, отыскивал что-нибудь для меня, носил мою куртку в починку, смазывал мне сапоги раза четыре в месяц;
все это делал усердно, суетливо, как будто бог
знает какие на нем лежали обязанности, — одним словом, совершенно связал свою судьбу с моею и взял
все мои дела на себя.
Об особом отделении, во время существования его, даже из начальства-то не
все знали, хоть бы, например, и в Петербурге.
Я шел вместе со
всеми и даже как будто оживился: мне хотелось поскорее увидеть и
узнать, что за работа?
Не
знаю тоже почему, но мне всегда казалось, что он как будто вовсе не жил вместе со мною в остроге, а где-то далеко в другом доме, в городе, и только посещал острог мимоходом, чтоб
узнать новости, проведать меня, посмотреть, как мы
все живем.
И странное дело: несколько лет сряду я
знал потом Петрова, почти каждый день говорил с ним;
всё время он был ко мне искренно привязан (хоть и решительно не
знаю за что), — и во
все эти несколько лет, хотя он и жил в остроге благоразумно и ровно ничего не сделал ужасного, но я каждый раз, глядя на него и разговаривая с ним, убеждался, что М. был прав и что Петров, может быть, самый решительный, бесстрашный и не знающий над собою никакого принуждения человек.
Впрочем, я не
знаю в подробности
всей его истории; он никогда мне ее не рассказывал.
Его действительно
все как будто даже любили и никто не обижал, хотя почти
все были ему должны. Сам он был незлобив, как курица, и, видя всеобщее расположение к себе, даже куражился, но с таким простодушным комизмом, что ему тотчас же это прощалось. Лучка, знавший на своем веку много жидков, часто дразнил его и вовсе не из злобы, а так, для забавы, точно так же, как забавляются с собачкой, попугаем, учеными зверьками и проч. Исай Фомич очень хорошо это
знал, нисколько не обижался и преловко отшучивался.
Петров был отнюдь не слуга, прежде
всего не слуга; разобидь я его, он бы
знал, как со мной поступить.
Как
узнал я, что в воскресенье они, может быть,
все дело решат, так меня зло взяло, что и с собой совладать не могу.
— Ах ты чучела, говорю, колбасник! Да
знаешь ли ты, что от сей минуты я
все, что хочу, с тобой могу сделать? Вот хочешь, из пистолета тебя застрелю?
Это был молодой парень, с круглым лицом, с тихим выражением глаз, очень неразговорчивый со
всеми, а со мной не сказавший еще ни одного слова и не обращавший на меня доселе никакого внимания со времени моего поступления в острог; я даже не
знал, как его и зовут.
— Да и выпью, чего кричишь! С праздником, Степан Дорофеич! — вежливо и с легким поклоном обратился он, держа чашку в руках, к Степке, которого еще за полминуты обзывал подлецом. — Будь здоров на сто годов, а что жил, не в зачет! — Он выпил, крякнул и утерся. — Прежде, братцы, я много вина подымал, — заметил он с серьезною важностью, обращаясь как будто ко
всем и ни к кому в особенности, — а теперь уж,
знать, лета мои подходят. Благодарствую, Степан Дорофеич.
— А и вправду нищая! — отвечал он и залился неслышным смехом; в казарме тоже захохотали. Действительно,
все знали, что он связался с какой-то нищей и выдал ей в полгода
всего десять копеек.
Предварительных хлопот по устройству, вероятно, было много, но актеры взяли
все на себя, так что
все мы, остальные, и не
знали: в каком положении дело? что именно делается? даже хорошенько не
знали, что будет представляться.
Если
знал, то позволил ли его формально, или только решился молчать, махнув рукой на арестантскую затею и подтвердив, разумеется, чтоб
все было по возможности в порядке?
Приедет дежурный: «Где караульный офицер?» — «Пошел в острог арестантов считать, казармы запирать», — ответ прямой, и оправдание прямое. Таким образом, караульные офицеры каждый вечер в продолжение
всего праздника позволяли театр и не запирали казарм вплоть до вечерней зари. Арестанты и прежде
знали, что от караула не будет препятствия, и были покойны.
Представьте острог, кандалы, неволю, долгие грустные годы впереди, жизнь, однообразную, как водяная капель в хмурый, осенний день, — и вдруг
всем этим пригнетенным и заключенным позволили на часок развернуться, повеселиться, забыть тяжелый сон, устроить целый театр, да еще как устроить: на гордость и на удивление
всему городу, —
знай, дескать, наших, каковы арестанты!
Помню,
все были заняты одним особенным обстоятельством: из арестантских разговоров я
узнал, что в тот же вечер приведут к нам одного подсудимого, которого в эту минуту наказывают шпицрутенами.
Я с удивлением
узнал, что этот ушат останется здесь
всю ночь, тогда как настоящее ретирадное место было тут же в коридоре,
всего только два шага от дверей.
Кем первоначально заведен был этот порядок — не
знаю;
знаю только, что настоящего порядка в этом не было никакого и что никогда
вся бесполезная сушь формалистики не выказывалась крупнее, как, например, в этом случае.
Знаю, что мои слова покажутся парадоксом, особенно взяв в соображение всеобщее недоверие
всего русского простого народа к медицине и к заморским лекарствам.
Арестанты
все давно уже
знали, что он притворяется и людей обманывает, хотя он сам и не признавался в этом.
«Я
знал, что меня будут наказывать строго и что, может, из-под палок не выпустят, и хоть я и привык к плетям, да ведь четыре тысячи палок — шутка! да еще
все начальство озлилось!
Мне желалось, между прочим,
знать непременно
все степени приговоров и исполнений,
все оттенки этих исполнений, взгляд на
все это самих арестантов; я старался вообразить себе психологическое состояние идущих на казнь.
Жжет, как огнем палит, — вот
всё, что я мог
узнать, и это был единственный у
всех ответ.
Через три дня мы
все уже не
знали, куда с ним деваться.
Но я справлялся о нем и
узнал, что он во
все восемь дней ни с кем не сказал ни слова, был смущен и чрезвычайно грустен…
И смешной же это человек, братцы, бродяга: ну, ничего не помнит, хоть ты кол ему на голове теши,
всё забыл, ничего не
знает.
Я тогда как вышел ко
всем: «Ну, говорю, встречу теперь Фильку Морозова — и не жить ему больше на свете!» А старики, так те уж кому молиться-то не
знают: мать-то чуть в ноги ей не упала, воет.
Арестанты легковерны, как дети; сами
знают, что известие — вздор, что принес его известный болтун и «нелепый» человек — арестант Квасов, которому уже давно положили не верить и который что ни слово, то врет, — а между тем
все схватываются за известие, судят, рядят, сами себя тешат, а кончится тем, что сами на себя рассердятся, самим за себя стыдно станет, что поверили Квасову.
— Ребята, коли он видал, пусть сейчас при
всех говорит, какого он
знает генерала. Ну, говори, потому я
всех генералов
знаю.
Слухи с каждым днем подтверждались
все более и более, и, наконец,
все узнали уже наверно, что едет из Петербурга один важный генерал ревизовать
всю Сибирь, что он уж приехал, что он уж в Тобольске.
Сами они так рассказывали, и
весь острог это
знал: их заподозрили в том, что они слишком много задолжали работникам, а так как, несмотря на свое большое состояние, были скупы и жадны, то и перерезали киргизов, чтобы не платить им долгу.
Ломовы хоть и разорились под судом, но жили в остроге богачами. У них, видимо, были деньги. Они держали самовар, пили чай. Наш майор
знал об этом и ненавидел обоих Ломовых до последней крайности. Он видимо для
всех придирался к ним и вообще добирался до них. Ломовы объясняли это майорским желанием взять с них взятку. Но взятки они не давали.
— Ты не
знаешь, ты не
знаешь, мой милый; вот увидишь… Место опасное;
все от места зависит; под самое сердце угодил, разбойник! А тебя, тебя, — заревел он, обращаясь к Ломову, — ну, теперь я до тебя доберусь!.. В кордегардию!
Жила себе собака, спала на дворе, ела кухонные выброски и никакого особенного интереса ни в ком не возбуждала, однако
всех знала и
всех в остроге считала своими хозяевами.