Неточные совпадения
— О, еще бы! — тотчас же ответил князь, — князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А что касается
до отцов и дедов,
то они у нас и однодворцами бывали. Отец мой был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да вот не знаю,
каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя в своем роде…
— Да…
как же это? — удивился
до столбняка и чуть не выпучил глаза чиновник, у которого все лицо тотчас же стало складываться во что-то благоговейное и подобострастное, даже испуганное, — это
того самого Семена Парфеновича Рогожина, потомственного почетного гражданина, что с месяц назад
тому помре и два с половиной миллиона капиталу оставил?
Но генерал никогда не роптал впоследствии на свой ранний брак, никогда не третировал его
как увлечение нерасчетливой юности и супругу свою
до того уважал и
до того иногда боялся ее, что даже любил.
Маменька их, генеральша Лизавета Прокофьевна, иногда косилась на откровенность их аппетита, но так
как иные мнения ее, несмотря на всю наружную почтительность, с которою принимались дочерьми, в сущности, давно уже потеряли первоначальный и бесспорный авторитет между ними, и
до такой даже степени, что установившийся согласный конклав трех девиц сплошь да рядом начинал пересиливать,
то и генеральша, в видах собственного достоинства, нашла удобнее не спорить и уступать.
Не только не было заметно в ней хотя бы малейшего появления прежней насмешки, прежней вражды и ненависти, прежнего хохоту, от которого, при одном воспоминании,
до сих пор проходил холод по спине Тоцкого, но, напротив, она
как будто обрадовалась
тому, что может наконец поговорить с кем-нибудь откровенно и по-дружески.
Зато другому слуху он невольно верил и боялся его
до кошмара: он слышал за верное, что Настасья Филипповна будто бы в высшей степени знает, что Ганя женится только на деньгах, что у Гани душа черная, алчная, нетерпеливая, завистливая и необъятно, непропорционально ни с чем самолюбивая; что Ганя хотя и действительно страстно добивался победы над Настасьей Филипповной прежде, но когда оба друга решились эксплуатировать эту страсть, начинавшуюся с обеих сторон, в свою пользу, и купить Ганю продажей ему Настасьи Филипповны в законные жены,
то он возненавидел ее
как свой кошмар.
Тоцкий
до того было уже струсил, что даже и Епанчину перестал сообщать о своих беспокойствах; но бывали мгновения, что он,
как слабый человек, решительно вновь ободрялся и быстро воскресал духом: он ободрился, например, чрезвычайно, когда Настасья Филипповна дала, наконец, слово обоим друзьям, что вечером, в день своего рождения, скажет последнее слово.
— Давеча, действительно, — обратился к ней князь, несколько опять одушевляясь (он, казалось, очень скоро и доверчиво одушевлялся), — действительно у меня мысль была, когда вы у меня сюжет для картины спрашивали, дать вам сюжет: нарисовать лицо приговоренного за минуту
до удара гильотины, когда еще он на эшафоте стоит, пред
тем как ложиться на эту доску.
Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-помалу потерял всякую сдержанность,
как это всегда водится с иными людьми. Еще немного, и он, может быть, стал бы плеваться,
до того уж он был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на
то, что этот «идиот», которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда все понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное.
— Тебя еще сечь можно, Коля,
до того ты еще глуп. За всем, что потребуется, можете обращаться к Матрене; обедают в половине пятого. Можете обедать вместе с нами, можете и у себя в комнате,
как вам угодно. Пойдем, Коля, не мешай им.
— Да и я бы насказал на вашем месте, — засмеялся князь Фердыщенке. — Давеча меня ваш портрет поразил очень, — продолжал он Настасье Филипповне, — потом я с Епанчиными про вас говорил… а рано утром, еще
до въезда в Петербург, на железной дороге, рассказывал мне много про вас Парфен Рогожин… И в
ту самую минуту,
как я вам дверь отворил, я о вас тоже думал, а тут вдруг и вы.
—
Как! Точь-в-точь? Одна и
та же история на двух концах Европы и точь-в-точь такая же во всех подробностях,
до светло-голубого платья! — настаивала безжалостная Настасья Филипповна. — Я вам «Indеpendance Belge» пришлю!
Он воротился смущенный, задумчивый; тяжелая загадка ложилась ему на душу, еще тяжелее, чем прежде. Мерещился и князь… Он
до того забылся, что едва разглядел,
как целая рогожинская толпа валила мимо его и даже затолкала его в дверях, наскоро выбираясь из квартиры вслед за Рогожиным. Все громко, в голос, толковали о чем-то. Сам Рогожин шел с Птицыным и настойчиво твердил о чем-то важном и, по-видимому, неотлагательном.
Представлялся и еще один неразрешенный вопрос, и
до того капитальный, что князь даже думать о нем боялся, даже допустить его не мог и не смел, формулировать
как, не знал, краснел и трепетал при одной мысли о нем.
— И судя по
тому, что князь краснеет от невинной шутки,
как невинная молодая девица, я заключаю, что он,
как благородный юноша, питает в своем сердце самые похвальные намерения, — вдруг и совершенно неожиданно проговорил или, лучше сказать, прошамкал беззубый и совершенно
до сих пор молчавший семидесятилетний старичок учитель, от которого никто не мог ожидать, что он хоть заговорит-то в этот вечер.
— «Помилуй, да это не верно, ну,
как не даст?» — «Стану на колени и буду в ногах валяться
до тех пор, пока даст, без
того не уеду!» — «Когда едешь-то?» — «Завтра чем свет в пять часов».
— Всех, всех впусти, Катя, не бойся, всех
до одного, а
то и без тебя войдут. Вон уж
как шумят, точно давеча. Господа, вы, может быть, обижаетесь, — обратилась она к гостям, — что я такую компанию при вас принимаю? Я очень сожалею и прощения прошу, но так надо, а мне очень, очень бы желалось, чтобы вы все согласились быть при этой развязке моими свидетелями, хотя, впрочем,
как вам угодно…
Что же касается мужчин,
то Птицын, например, был приятель с Рогожиным, Фердыщенко был
как рыба в воде; Ганечка всё еще в себя прийти не мог, но хоть смутно, а неудержимо сам ощущал горячечную потребность достоять
до конца у своего позорного столба; старичок учитель, мало понимавший в чем дело, чуть не плакал и буквально дрожал от страха, заметив какую-то необыкновенную тревогу кругом и в Настасье Филипповне, которую обожал,
как свою внучку; но он скорее бы умер, чем ее в такую минуту покинул.
Но со времени «случая с генералом»,
как выражался Коля, и вообще с самого замужества сестры, Коля почти совсем у них отбился от рук и
до того дошел, что в последнее время даже редко являлся и ночевать в семью.
И верите ли: каждое утро он нам здесь эту же речь пересказывает, точь-в-точь,
как там ее говорил; пятый раз сегодня; вот пред самым вашим приходом читал,
до того понравилось.
А так
как ты совсем необразованный человек,
то и стал бы деньги копить и сел бы,
как отец, в этом доме с своими скопцами; пожалуй бы, и сам в их веру под конец перешел, и уж так бы „ты свои деньги полюбил, что и не два миллиона, а, пожалуй бы, и десять скопил, да на мешках своих с голоду бы и помер, потому у тебя во всем страсть, всё ты
до страсти доводишь“.
— Ты. Она тебя тогда, с
тех самых пор, с именин-то, и полюбила. Только она думает, что выйти ей за тебя невозможно, потому что она тебя будто бы опозорит и всю судьбу твою сгубит. «Я, говорит, известно
какая».
До сих пор про это сама утверждает. Она все это мне сама так прямо в лицо и говорила. Тебя сгубить и опозорить боится, а за меня, значит, ничего, можно выйти, — вот каково она меня почитает, это тоже заметь!
Но ему
до того понравились эти часы и
до того соблазнили его, что он наконец не выдержал: взял нож и, когда приятель отвернулся, подошел к нему осторожно сзади, наметился, возвел глаза к небу, перекрестился и, проговорив про себя с горькою молитвой: «Господи, прости ради Христа!» — зарезал приятеля с одного раза,
как барана, и вынул у него часы.
Но только что он заметил в себе это болезненное и
до сих пор совершенно бессознательное движение, так давно уже овладевшее им,
как вдруг мелькнуло пред ним и другое воспоминание, чрезвычайно заинтересовавшее его: ему вспомнилось, что в
ту минуту, когда он заметил, что всё ищет чего-то кругом себя, он стоял на тротуаре у окна одной лавки и с большим любопытством разглядывал товар, выставленный в окне.
—
Какое до того дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, дает неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и встревоженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни?» Эти туманные выражения казались ему самому очень понятными, хотя еще слишком слабыми.
Да неужели же, князь, вы почитаете нас
до такой уже степени дураками, что мы и сами не понимаем,
до какой степени наше дело не юридическое, и что если разбирать юридически,
то мы и одного целкового с вас не имеем права потребовать по закону?
Я ведь хотел же
до господина Бурдовского эти десять тысяч на школу употребить, в память Павлищева, но ведь теперь это всё равно будет, что на школу, что господину Бурдовскому, потому что господин Бурдовский, если и не «сын Павлищева»,
то ведь почти
как «сын Павлищева»: потому что ведь его самого так злобно обманули; он сам искренно считал себя сыном Павлищева!
Бурдовский уселся молча, немного опустив голову, и
как бы в сильной задумчивости. Уселся вслед за ним и племянник Лебедева, тоже вставший было его сопровождать; этот хоть и не потерял головы и смелости, но, видимо, был озадачен сильно. Ипполит был нахмурен, грустен и
как бы очень удивлен. В эту минуту, впрочем, он
до того сильно закашлялся, что даже замарал свой платок кровью. Боксер был чуть не в испуге.
Что же касается собственно господина Бурдовского,
то можно даже сказать, что он, благодаря некоторым убеждениям своим,
до того был настроен Чебаровым и окружающею его компанией, что начал дело почти совсем и не из интересу, а почти
как служение истине, прогрессу и человечеству.
— Посмотрите, Лизавета Прокофьевна, эти чашки, — как-то странно заторопился он, — эти фарфоровые чашки и, кажется, превосходного фарфора, стоят у Лебедева всегда в шифоньерке под стеклом, запертые, никогда не подаются…
как водится, это в приданое за женой его было… у них так водится… и вот он их нам подал, в честь вас, разумеется,
до того обрадовался…
Приступая к каждому рассказу, он уверял положительно, что кается и внутренно «полон слез», а между
тем рассказывал так,
как будто гордился поступком, и в
то же время
до того иногда смешно, что он и князь хохотали наконец
как сумасшедшие.
— Во-первых, милый князь, на меня не сердись, и если было что с моей стороны — позабудь. Я бы сам еще вчера к тебе зашел, но не знал,
как на этот счет Лизавета Прокофьевна… Дома у меня… просто ад, загадочный сфинкс поселился, а я хожу, ничего не понимаю. А что
до тебя,
то, по-моему, ты меньше всех нас виноват, хотя, конечно, чрез тебя много вышло. Видишь, князь, быть филантропом приятно, но не очень. Сам, может, уже вкусил плоды. Я, конечно, люблю доброту и уважаю Лизавету Прокофьевну, но…
— Знаю, что тяжело, да мне-то дела нет никакого
до того, что тебе тяжело. Слушай, отвечай мне правду
как пред богом: лжешь ты мне или не лжешь?
Что же касается
до Лизаветы Прокофьевны,
то она,
как уже объяснено выше, была и роду хорошего, хотя у нас на род смотрят не очень, если при этом нет необходимых связей.
— Я утверждал сейчас, только что пред вашим приходом, князь, — продолжал Евгений Павлович, — что у нас
до сих пор либералы были только из двух слоев, прежнего помещичьего (упраздненного) и семинарского. А так
как оба сословия обратились наконец в совершенные касты, в нечто совершенно от нации особливое, и чем дальше,
тем больше, от поколения к поколению,
то, стало быть, и всё
то, что они делали и делают, было совершенно не национальное…
Так
как этим только троим
до сих пор из всех русских писателей удалось сказать каждому нечто действительно свое, свое собственное, ни у кого не заимствованное,
то тем самым эти трое и стали тотчас национальными.
— Я только хотел сказать, что искажение идей и понятий (
как выразился Евгений Павлыч) встречается очень часто, есть гораздо более общий, чем частный случай, к несчастию. И
до того, что если б это искажение не было таким общим случаем,
то, может быть, не было бы и таких невозможных преступлений,
как эти…
«Чрезвычайно странные люди!» — подумал князь Щ., может быть, в сотый уже раз с
тех пор,
как сошелся с ними, но… ему нравились эти странные люди. Что же касается
до князя,
то, может быть, он ему и не слишком нравился; князь Щ. был несколько нахмурен и
как бы озабочен, когда все вышли на прогулку.
Но согласись, милый друг, согласись сам, какова вдруг загадка и какова досада слышать, когда вдруг этот хладнокровный бесенок (потому что она стояла пред матерью с видом глубочайшего презрения ко всем нашим вопросам, а к моим преимущественно, потому что я, черт возьми, сглупил, вздумал было строгость показать, так
как я глава семейства, — ну, и сглупил), этот хладнокровный бесенок так вдруг и объявляет с усмешкой, что эта «помешанная» (так она выразилась, и мне странно, что она в одно слово с тобой: «Разве вы не могли, говорит,
до сих пор догадаться»), что эта помешанная «забрала себе в голову во что бы
то ни стало меня замуж за князя Льва Николаича выдать, а для
того Евгения Павлыча из дому от нас выживает…»; только и сказала; никакого больше объяснения не дала, хохочет себе, а мы рот разинули, хлопнула дверью и вышла.
Вопрос о
том, — что такое она ему намерена сказать и
какое такое это важное дело,
до него прямо касающееся? — раз или два тоже мелькнул в его голове.
Ганя, еще
до того времени,
как встали из-за стола, вдруг перестал пить и отодвинул от себя бокал; что-то мрачное прошло по лицу его.
И
какое нам всем
до того дело, что будет потом!..
Одним словом, был страшный беспорядок. Мне показалось с первого взгляда, что оба они, и господин, и дама — люди порядочные, но доведенные бедностью
до того унизительного состояния, в котором беспорядок одолевает наконец всякую попытку бороться с ним и даже доводит людей
до горькой потребности находить в самом беспорядке этом, каждый день увеличивающемся, какое-то горькое и
как будто мстительное ощущение удовольствия.
Я сказал этим бедным людям, чтоб они постарались не иметь никаких на меня надежд, что я сам бедный гимназист (я нарочно преувеличил унижение; я давно кончил курс и не гимназист), и что имени моего нечего им знать, но что я пойду сейчас же на Васильевский остров к моему товарищу Бахмутову, и так
как я знаю наверно, что его дядя, действительный статский советник, холостяк и не имеющий детей, решительно благоговеет пред своим племянником и любит его
до страсти, видя в нем последнюю отрасль своей фамилии,
то, «может быть, мой товарищ и сможет сделать что-нибудь для вас и для меня, конечно, у своего дяди…»
Бешенство охватило меня
до того, что я решительно хотел на него броситься, но так
как я поклялся, что не начну первый говорить,
то и остался на кровати,
тем более что я всё еще был не уверен, сам ли это Рогожин или нет?
О, я ведь знаю,
как бы хотелось князю и всем им довести меня
до того, чтоб и я, вместо всех этих «коварных и злобных» речей, пропел из благонравия и для торжества нравственности знаменитую и классическую строфу Мильвуа...
Я согласен, что иначе,
то есть без беспрерывного поядения друг друга, устроить мир было никак невозможно; я даже согласен допустить, что ничего не понимаю в этом устройстве; но зато вот что я знаю наверно: если уже раз мне дали сознать, что «я есмь»,
то какое мне дело
до того, что мир устроен с ошибками и что иначе он не может стоять?
Наконец, пришла к нему женщина; он знал ее, знал
до страдания; он всегда мог назвать ее и указать, — но странно, — у ней было теперь
как будто совсем не такое лицо,
какое он всегда знал, и ему мучительно не хотелось признать ее за
ту женщину.
Иногда я доводил ее
до того, что она
как бы опять видела кругом себя свет; но тотчас же опять возмущалась и
до того доходила, что меня же с горечью обвиняла за
то, что я высоко себя над нею ставлю (когда у меня и в мыслях этого не было), и прямо объявила мне, наконец, на предложение брака, что она ни от кого не требует ни высокомерного сострадания, ни помощи, ни «возвеличения
до себя».
Ах да, сказал бы я вам одну вещь; удивил меня давеча генерал: Бурдовский разбудил меня в седьмом часу на дежурство, почти даже в шесть; я на минутку вышел, встречаю вдруг генерала и
до того еще хмельного, что меня не узнал; стоит предо мной
как столб; так и накинулся на меня,
как очнулся: «Что, дескать, больной?