Неточные совпадения
Тем
только себя извиняю, что не для того пишу, для чего
все пишут, то есть не для похвал читателя.
При имении находилась тогда тетушка; то есть она мне не тетушка, а сама помещица; но, не знаю почему,
все всю жизнь ее звали тетушкой, не
только моей, но и вообще, равно как и в семействе Версилова, которому она чуть ли и в самом деле не сродни.
В глазах ее этот брак с Макаром Ивановым был давно уже делом решенным, и
все, что тогда с нею произошло, она нашла превосходным и самым лучшим; под венец пошла с самым спокойным видом, какой
только можно иметь в таких случаях, так что сама уж Татьяна Павловна назвала ее тогда рыбой.
В этом я убежден, несмотря на то что ничего не знаю, и если бы было противное, то надо бы было разом низвести
всех женщин на степень простых домашних животных и в таком
только виде держать их при себе; может быть, этого очень многим хотелось бы.
Согрешить с миловидной дворовой вертушкой (а моя мать не была вертушкой) развратному «молодому щенку» (а они были
все развратны,
все до единого — и прогрессисты и ретрограды) — не
только возможно, но и неминуемо, особенно взяв романическое его положение молодого вдовца и его бездельничанье.
Что на гибель — это-то и мать моя, надеюсь, понимала
всю жизнь;
только разве когда шла, то не думала о гибели вовсе; но так всегда у этих «беззащитных»: и знают, что гибель, а лезут.
Я их видел; в них мало чего-нибудь личного; напротив, по возможности одни
только торжественные извещения о самых общих событиях и о самых общих чувствах, если так можно выразиться о чувствах: извещения прежде
всего о своем здоровье, потом спросы о здоровье, затем пожелания, торжественные поклоны и благословения — и
все.
К тому же Версилов мог думать (если
только удостоивал обо мне думать), что вот едет маленький мальчик, отставной гимназист, подросток, и удивляется на
весь свет.
Версилов еще недавно имел огромное влияние на дела этого старика и был его другом, странным другом, потому что этот бедный князь, как я заметил, ужасно боялся его, не
только в то время, как я поступил, но, кажется, и всегда во
всю дружбу.
Я сейчас же понял, что меня определили на место к этому больному старику затем
только, чтоб его «тешить», и что в этом и
вся служба.
— Я плюну и отойду. Разумеется, почувствует, а виду не покажет, прет величественно, не повернув головы. А побранился я совершенно серьезно
всего один раз с какими-то двумя, обе с хвостами, на бульваре, — разумеется, не скверными словами, а
только вслух заметил, что хвост оскорбителен.
— Так объявляю же вам, что
все это — ложь, сплетение гнусных козней и клевета врагов, то есть одного врага, одного главнейшего и бесчеловечного, потому что у него один
только враг и есть — это ваша дочь!
И вот, против
всех ожиданий, Версилова, пожав князю руку и обменявшись с ним какими-то веселыми светскими словечками, необыкновенно любопытно посмотрела на меня и, видя, что я на нее тоже смотрю, вдруг мне с улыбкою поклонилась. Правда, она
только что вошла и поклонилась как вошедшая, но улыбка была до того добрая, что, видимо, была преднамеренная. И, помню, я испытал необыкновенно приятное ощущение.
Может, я очень худо сделал, что сел писать: внутри безмерно больше остается, чем то, что выходит в словах. Ваша мысль, хотя бы и дурная, пока при вас, — всегда глубже, а на словах — смешнее и бесчестнее. Версилов мне сказал, что совсем обратное тому бывает
только у скверных людей. Те
только лгут, им легко; а я стараюсь писать
всю правду: это ужасно трудно!
Я никогда не ходил на аукционы, я еще не позволял себе этого; и хоть теперешний «шаг» мой был
только примерный, но и к этому шагу я положил прибегнуть лишь тогда, когда кончу с гимназией, когда порву со
всеми, когда забьюсь в скорлупу и стану совершенно свободен.
Для
всех это был
только маленький, глупенький аукцион, а для меня — то первое бревно того корабля, на котором Колумб поехал открывать Америку.
Я подступил: вещь на вид изящная, но в костяной резьбе, в одном месте, был изъян. Я
только один и подошел смотреть,
все молчали; конкурентов не было. Я бы мог отстегнуть застежки и вынуть альбом из футляра, чтоб осмотреть вещь, но правом моим не воспользовался и
только махнул дрожащей рукой: «дескать,
все равно».
— Слушайте, — пробормотал я совершенно неудержимо, но дружески и ужасно любя его, — слушайте: когда Джемс Ротшильд, покойник, парижский, вот что тысячу семьсот миллионов франков оставил (он кивнул головой), еще в молодости, когда случайно узнал, за несколько часов раньше
всех, об убийстве герцога Беррийского, то тотчас поскорее дал знать кому следует и одной
только этой штукой, в один миг, нажил несколько миллионов, — вот как люди делают!
— Вовсе не толпа. Приходят
только знакомые, и уж
все свои, будь покоен.
Что же касается до мужчин, то
все были на ногах, а сидели
только, кроме меня, Крафт и Васин; их указал мне тотчас же Ефим, потому что я и Крафта видел теперь в первый раз в жизни.
— Но чем, скажите, вывод Крафта мог бы ослабить стремление к общечеловеческому делу? — кричал учитель (он один
только кричал,
все остальные говорили тихо). — Пусть Россия осуждена на второстепенность; но можно работать и не для одной России. И, кроме того, как же Крафт может быть патриотом, если он уже перестал в Россию верить?
— Но если вам доказано логически, математически, что ваш вывод ошибочен, что
вся мысль ошибочна, что вы не имеете ни малейшего права исключать себя из всеобщей полезной деятельности из-за того
только, что Россия — предназначенная второстепенность; если вам указано, что вместо узкого горизонта вам открывается бесконечность, что вместо узкой идеи патриотизма…
Я, может быть, лично и других идей, и захочу служить человечеству, и буду, и, может быть, в десять раз больше буду, чем
все проповедники; но
только я хочу, чтобы с меня этого никто не смел требовать, заставлять меня, как господина Крафта; моя полная свобода, если я даже и пальца не подыму.
А бегать да вешаться
всем на шею от любви к человечеству да сгорать слезами умиления — это
только мода.
Остальные
все продолжали молчать,
все глядели и меня разглядывали; но мало-помалу с разных концов комнаты началось хихиканье, еще тихое, но
все хихикали мне прямо в глаза. Васин и Крафт
только не хихикали. С черными бакенами тоже ухмылялся; он в упор смотрел на меня и слушал.
— Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков. Явись человек с надеждой и посади дерево —
все засмеются: «Разве ты до него доживешь?» С другой стороны, желающие добра толкуют о том, что будет через тысячу лет. Скрепляющая идея совсем пропала.
Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России;
все живут
только бы с них достало…
— Ну, хорошо, — сказал я, сунув письмо в карман. — Это дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое мне открыла, сказала мне, что вы, и
только один вы, могли бы передать истину о случившемся в Эмсе, полтора года назад, у Версилова с Ахмаковыми. Я вас ждал, как солнца, которое
все у меня осветит. Вы не знаете моего положения, Крафт. Умоляю вас сказать мне
всю правду. Я именно хочу знать, какой он человек, а теперь — теперь больше, чем когда-нибудь это надо!
— Я
всего не застал, но что знаю, пожалуй, расскажу охотно;
только удовлетворю ли вас?
Сквернее
всего тут то, что он будто бы «намекнул» об этом и отцу, мужу «неверной» жены, объясняя, что князь был
только развлечением.
Из светского его знакомства
все его обвинили, хотя, впрочем, мало кто знал обо
всех подробностях; знали
только нечто о романической смерти молодой особы и о пощечине.
По возможности полные сведения имели
только два-три лица; более
всех знал покойный Андроников, имея уже давно деловые сношения с Ахмаковыми и особенно с Катериной Николавной по одному случаю.
Уж одно слово, что он фатер, — я не об немцах одних говорю, — что у него семейство, он живет как и
все, расходы как и у
всех, обязанности как и у
всех, — тут Ротшильдом не сделаешься, а станешь
только умеренным человеком. Я же слишком ясно понимаю, что, став Ротшильдом или даже
только пожелав им стать, но не по-фатерски, а серьезно, — я уже тем самым разом выхожу из общества.
Тут тот же монастырь, те же подвиги схимничества. Тут чувство, а не идея. Для чего? Зачем? Нравственно ли это и не уродливо ли ходить в дерюге и есть черный хлеб
всю жизнь, таская на себе такие деньжища? Эти вопросы потом, а теперь
только о возможности достижения цели.
Но, взамен того, мне известно как пять моих пальцев, что
все эти биржи и банкирства я узнаю и изучу в свое время, как никто другой, и что наука эта явится совершенно просто, потому
только, что до этого дойдет дело.
Когда мне мать подавала утром, перед тем как мне идти на службу, простылый кофей, я сердился и грубил ей, а между тем я был тот самый человек, который прожил
весь месяц
только на хлебе и на воде.
Сделаю предисловие: читатель, может быть, ужаснется откровенности моей исповеди и простодушно спросит себя: как это не краснел сочинитель? Отвечу, я пишу не для издания; читателя же, вероятно, буду иметь разве через десять лет, когда
все уже до такой степени обозначится, пройдет и докажется, что краснеть уж нечего будет. А потому, если я иногда обращаюсь в записках к читателю, то это
только прием. Мой читатель — лицо фантастическое.
И не половину бы отдал, потому что тогда вышла бы одна пошлость: я стал бы
только вдвое беднее и больше ничего; но именно
все,
все до копейки, потому что, став нищим, я вдруг стал бы вдвое богаче Ротшильда!
Пивший молодой человек почти совсем не говорил ни слова, а собеседников около него усаживалось
все больше и больше; он
только всех слушал, беспрерывно ухмылялся с слюнявым хихиканьем и, от времени до времени, но всегда неожиданно, производил какой-то звук, вроде «тюр-люр-лю!», причем как-то очень карикатурно подносил палец к своему носу.
Наконец
все кончилось совсем неожиданно: мы пристали раз, уже совсем в темноте, к одной быстро и робко проходившей по бульвару девушке, очень молоденькой, может быть
только лет шестнадцати или еще меньше, очень чисто и скромно одетой, может быть живущей трудом своим и возвращавшейся домой с занятий, к старушке матери, бедной вдове с детьми; впрочем, нечего впадать в чувствительность.
Только по приезде в Петербург, недели две спустя, я вдруг вспомнил о
всей этой сцене, — вспомнил, и до того мне стало вдруг стыдно, что буквально слезы стыда потекли по щекам моим.
Версилов к образам, в смысле их значения, был очевидно равнодушен и
только морщился иногда, видимо сдерживая себя, от отраженного от золоченой ризы света лампадки, слегка жалуясь, что это вредит его зрению, но
все же не мешал матери зажигать.
— Ах, нет, что сегодня, про то не сказал. Да я
всю неделю так боюсь. Хоть бы проиграть, я бы помолилась,
только бы с плеч долой, да опять по-прежнему.
Да и вообще он привык перед нами, в последнее время, раскрываться без малейшей церемонии, и не
только в своем дурном, но даже в смешном, чего уж всякий боится; между тем вполне сознавал, что мы до последней черточки
все поймем.
— Не то что обошел бы, а наверно бы
все им оставил, а обошел бы
только одного меня, если бы сумел дело сделать и как следует завещание написать; но теперь за меня закон — и кончено. Делиться я не могу и не хочу, Татьяна Павловна, и делу конец.
— Ничего я не помню и не знаю, но
только что-то осталось от вашего лица у меня в сердце на
всю жизнь, и, кроме того, осталось знание, что вы моя мать.
— Память! Еще бы! Я
только это одно
всю жизнь и помнил.
Разумеется, тотчас после «Горе от ума» Татьяна Павловна увезла меня домой: «Не танцевать же тебе оставаться, через тебя
только я сама не остаюсь», — шипели вы мне, Татьяна Павловна,
всю дорогу в карете.
А назавтра поутру, еще с восьми часов, вы изволили отправиться в Серпухов: вы тогда
только что продали ваше тульское имение, для расплаты с кредиторами, но все-таки у вас оставался в руках аппетитный куш, вот почему вы и в Москву тогда пожаловали, в которую не могли до того времени заглянуть, боясь кредиторов; и вот один
только этот серпуховский грубиян, один из
всех кредиторов, не соглашался взять половину долга вместо
всего.
— Подробности? Как достал? Да повторяю же, я
только и делал, что доставал о вас подробности,
все эти девять лет.
— Друг мой, если б я
только знал… — протянул Версилов с небрежной улыбкой несколько утомленного человека, — каков, однако, негодяй этот Тушар! Впрочем, я
все еще не теряю надежды, что ты как-нибудь соберешься с силами и
все это нам наконец простишь, и мы опять заживем как нельзя лучше.