Неточные совпадения
Любопытно, что этот человек, столь поразивший меня с самого детства, имевший такое капитальное влияние на склад всей души моей и даже, может
быть,
еще надолго заразивший собою все мое будущее, этот человек даже и теперь в чрезвычайно многом остается для меня совершенною загадкой.
Повторю, очень трудно писать по-русски: я вот исписал целых три страницы о том, как я злился всю жизнь за фамилию, а между тем читатель наверно уж вывел, что злюсь-то я именно за то, что я не князь, а просто Долгорукий. Объясняться
еще раз и оправдываться
было бы для меня унизительно.
Тогда у ней
еще было в той же губернии и в том же уезде тридцать пять своих душ.
Но я знаю, однако же, наверно, что иная женщина обольщает красотой своей, или там чем знает, в тот же миг; другую же надо полгода разжевывать, прежде чем понять, что в ней
есть; и чтобы рассмотреть такую и влюбиться, то мало смотреть и мало
быть просто готовым на что угодно, а надо
быть, сверх того, чем-то
еще одаренным.
Для простого «развлечения» Версилов мог выбрать другую, и такая там
была, да
еще незамужняя, Анфиса Константиновна Сапожкова, сенная девушка.
А человеку, который приехал с «Антоном Горемыкой», разрушать, на основании помещичьего права, святость брака, хотя и своего дворового,
было бы очень зазорно перед самим собою, потому что, повторяю, про этого «Антона Горемыку» он
еще не далее как несколько месяцев тому назад, то
есть двадцать лет спустя, говорил чрезвычайно серьезно.
В уединении мечтательной и многолетней моей московской жизни она создалась у меня
еще с шестого класса гимназии и с тех пор, может
быть, ни на миг не оставляла меня.
Дилемма стояла передо мной неотразимая: или университет и дальнейшее образование, или отдалить немедленное приложение «идеи» к делу
еще на четыре года; я бестрепетно стал за идею, ибо
был математически убежден.
Странно, мне, между прочим, понравилось в его письмеце (одна маленькая страничка малого формата), что он ни слова не упомянул об университете, не просил меня переменить решение, не укорял, что не хочу учиться, — словом, не выставлял никаких родительских финтифлюшек в этом роде, как это бывает по обыкновению, а между тем это-то и
было худо с его стороны в том смысле, что
еще пуще обозначало его ко мне небрежность.
«Я
буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не
буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной
будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся
еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю,
был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и
была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Повлияло на мой отъезд из Москвы и
еще одно могущественное обстоятельство, один соблазн, от которого уже и тогда,
еще за три месяца пред выездом (стало
быть, когда и помину не
было о Петербурге), у меня уже поднималось и билось сердце!
Кроме нищеты, стояло нечто безмерно серьезнейшее, — не говоря уже о том, что все
еще была надежда выиграть процесс о наследстве, затеянный уже год у Версилова с князьями Сокольскими, и Версилов мог получить в самом ближайшем будущем имение, ценностью в семьдесят, а может и несколько более тысяч.
Свои силы я
еще таил от него, но мне надо
было или признать его, или оттолкнуть от себя вовсе.
Версилов
еще недавно имел огромное влияние на дела этого старика и
был его другом, странным другом, потому что этот бедный князь, как я заметил, ужасно боялся его, не только в то время, как я поступил, но, кажется, и всегда во всю дружбу.
Представлялось соображению, что если глава оскорбленной семьи все
еще продолжает питать уважение к Версилову, то, стало
быть, нелепы или по крайней мере двусмысленны и распущенные толки о подлости Версилова.
Питомицы, естественно, в замужестве народили
еще девочек, все народившиеся девочки тоже норовили в питомицы, везде он должен
был крестить, все это являлось поздравлять с именинами, и все это ему
было чрезвычайно приятно.
О вероятном прибытии дочери мой князь
еще не знал ничего и предполагал ее возвращение из Москвы разве через неделю. Я же узнал накануне совершенно случайно: проговорилась при мне моей матери Татьяна Павловна, получившая от генеральши письмо. Они хоть и шептались и говорили отдаленными выражениями, но я догадался. Разумеется, не подслушивал: просто не мог не слушать, когда увидел, что вдруг, при известии о приезде этой женщины, так взволновалась мать. Версилова дома не
было.
— У меня
был в прежнем пансионишке, у Тушара,
еще до гимназии, один товарищ, Ламберт.
Он как-то вдруг оборвал, раскис и задумался. После потрясений (а потрясения с ним могли случаться поминутно, Бог знает с чего) он обыкновенно на некоторое время как бы терял здравость рассудка и переставал управлять собой; впрочем, скоро и поправлялся, так что все это
было не вредно. Мы просидели с минуту. Нижняя губа его, очень полная, совсем отвисла… Всего более удивило меня, что он вдруг упомянул про свою дочь, да
еще с такою откровенностью. Конечно, я приписал расстройству.
Положим, что я употребил прием легкомысленный, но я это сделал нарочно, в досаде, — и к тому же сущность моего возражения
была так же серьезна, как
была и с начала мира: «Если высшее существо, — говорю ему, —
есть, и существует персонально, а не в виде разлитого там духа какого-то по творению, в виде жидкости, что ли (потому что это
еще труднее понять), — то где же он живет?» Друг мой, c'etait bête, [Это
было глупо (франц.).] без сомнения, но ведь и все возражения на это же сводятся.
Главное, я
был сбит тем, что князь так закричал на меня три минуты назад, и все
еще не знал: уходить мне или нет.
Заметьте, она уж и ехала с тем, чтоб меня поскорей оскорбить,
еще никогда не видав: в глазах ее я
был «подсыльный от Версилова», а она
была убеждена и тогда, и долго спустя, что Версилов держит в руках всю судьбу ее и имеет средства тотчас же погубить ее, если захочет, посредством одного документа; подозревала по крайней мере это.
Еще вчера я вырезал из газеты адрес — объявление «судебного пристава при С.-Петербургском мировом съезде» и проч., и проч. о том, что «девятнадцатого сего сентября, в двенадцать часов утра, Казанской части, такого-то участка и т. д., и т. д., в доме № такой-то,
будет продаваться движимое имущество г-жи Лебрехт» и что «опись, оценку и продаваемое имущество можно рассмотреть в день продажи» и т. д., и т. д.
Я никогда не ходил на аукционы, я
еще не позволял себе этого; и хоть теперешний «шаг» мой
был только примерный, но и к этому шагу я положил прибегнуть лишь тогда, когда кончу с гимназией, когда порву со всеми, когда забьюсь в скорлупу и стану совершенно свободен.
Правда, я далеко
был не в «скорлупе» и далеко
еще не
был свободен; но ведь и шаг я положил сделать лишь в виде пробы — как только, чтоб посмотреть, почти как бы помечтать, а потом уж не приходить, может, долго, до самого того времени, когда начнется серьезно.
Ощущение
было вроде как перед игорным столом в тот момент, когда вы
еще не поставили карту, но подошли с тем, что хотите поставить: «захочу поставлю, захочу уйду — моя воля».
Зверева (ему тоже
было лет девятнадцать) я застал на дворе дома его тетки, у которой он временно проживал. Он только что пообедал и ходил по двору на ходулях; тотчас же сообщил мне, что Крафт приехал
еще вчера и остановился на прежней квартире, тут же на Петербургской, и что он сам желает как можно скорее меня видеть, чтобы немедленно сообщить нечто нужное.
Действительно, Крафт мог засидеться у Дергачева, и тогда где же мне его ждать? К Дергачеву я не трусил, но идти не хотел, несмотря на то что Ефим тащил меня туда уже третий раз. И при этом «трусишь» всегда произносил с прескверной улыбкой на мой счет. Тут
была не трусость, объявляю заранее, а если я боялся, то совсем другого. На этот раз пойти решился; это тоже
было в двух шагах. Дорогой я спросил Ефима, все ли
еще он держит намерение бежать в Америку?
В комнате, даже слишком небольшой,
было человек семь, а с дамами человек десять. Дергачеву
было двадцать пять лет, и он
был женат. У жены
была сестра и
еще родственница; они тоже жили у Дергачева. Комната
была меблирована кое-как, впрочем достаточно, и даже
было чисто. На стене висел литографированный портрет, но очень дешевый, а в углу образ без ризы, но с горевшей лампадкой. Дергачев подошел ко мне, пожал руку и попросил садиться.
— Сделайте одолжение, — прибавила тотчас же довольно миловидная молоденькая женщина, очень скромно одетая, и, слегка поклонившись мне, тотчас же вышла. Это
была жена его, и, кажется, по виду она тоже спорила, а ушла теперь кормить ребенка. Но в комнате оставались
еще две дамы — одна очень небольшого роста, лет двадцати, в черном платьице и тоже не из дурных, а другая лет тридцати, сухая и востроглазая. Они сидели, очень слушали, но в разговор не вступали.
— Я не понимаю, как можно,
будучи под влиянием какой-нибудь господствующей мысли, которой подчиняются ваш ум и сердце вполне, жить
еще чем-нибудь, что вне этой мысли?
Позвольте-с: у меня
был товарищ, Ламберт, который говорил мне
еще шестнадцати лет, что когда он
будет богат, то самое большое наслаждение его
будет кормить хлебом и мясом собак, когда дети бедных
будут умирать с голоду; а когда им топить
будет нечем, то он купит целый дровяной двор, сложит в поле и вытопит поле, а бедным ни полена не даст.
Я крепко пожал руку Васина и добежал до Крафта, который все шел впереди, пока я говорил с Васиным. Мы молча дошли до его квартиры; я не хотел
еще и не мог говорить с ним. В характере Крафта одною из сильнейших черт
была деликатность.
Утверждали (Андроников, говорят, слышал от самой Катерины Николавны), что, напротив, Версилов, прежде
еще, то
есть до начала чувств молодой девицы, предлагал свою любовь Катерине Николавне; что та, бывшая его другом, даже экзальтированная им некоторое время, но постоянно ему не верившая и противоречившая, встретила это объяснение Версилова с чрезвычайною ненавистью и ядовито осмеяла его.
Это правда, что появление этого человека в жизни моей, то
есть на миг,
еще в первом детстве,
было тем фатальным толчком, с которого началось мое сознание. Не встреться он мне тогда — мой ум, мой склад мыслей, моя судьба, наверно,
были бы иные, несмотря даже на предопределенный мне судьбою характер, которого я бы все-таки не избегнул.
То, что я бросил мою идею и затянулся в дела Версилова, — это
еще можно
было бы чем-нибудь извинить; но то, что я бросаюсь, как удивленный заяц, из стороны в сторону и затягиваюсь уже в каждые пустяки, в том, конечно, одна моя глупость.
И какой-нибудь Васин вразумляет меня тем, что у меня
еще «пятьдесят лет жизни впереди и, стало
быть, тужить не о чем».
Вообще же настоящий приступ к делу у меня
был отложен,
еще с самого начала, в Москве, до тех пор пока я
буду совершенно свободен; я слишком понимал, что мне надо
было хотя бы, например, сперва кончить с гимназией.
Мало того,
еще в Москве, может
быть с самого первого дня «идеи», порешил, что ни закладчиком, ни процентщиком тоже не
буду: на это
есть жиды да те из русских, у кого ни ума, ни характера.
Еще недавно
была, при мне уже, в Петербурге одна подписка на железнодорожные акции; те, которым удалось подписаться, нажили много.
Да, я жаждал могущества всю мою жизнь, могущества и уединения. Я мечтал о том даже в таких
еще летах, когда уж решительно всякий засмеялся бы мне в глаза, если б разобрал, что у меня под черепом. Вот почему я так полюбил тайну. Да, я мечтал изо всех сил и до того, что мне некогда
было разговаривать; из этого вывели, что я нелюдим, а из рассеянности моей делали
еще сквернее выводы на мой счет, но розовые щеки мои доказывали противное.
Могущество! Я убежден, что очень многим стало бы очень смешно, если б узнали, что такая «дрянь» бьет на могущество. Но я
еще более изумлю: может
быть, с самых первых мечтаний моих, то
есть чуть ли не с самого детства, я иначе не мог вообразить себя как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни. Прибавлю странное признание: может
быть, это продолжается
еще до сих пор. При этом замечу, что я прощения не прошу.
Вообще, все эти мечты о будущем, все эти гадания — все это теперь
еще как роман, и я, может
быть, напрасно записываю; пускай бы оставалось под черепом; знаю тоже, что этих строк, может
быть, никто не прочтет; но если б кто и прочел, то поверил ли бы он, что, может
быть, я бы и не вынес ротшильдских миллионов?
Очень доволен
был и
еще один молодой парень, ужасно глупый и ужасно много говоривший, одетый по-немецки и от которого весьма скверно пахло, — лакей, как я узнал после; этот с пившим молодым человеком даже подружился и при каждой остановке поезда поднимал его приглашением: «Теперь пора водку
пить» — и оба выходили обнявшись.
Наконец все кончилось совсем неожиданно: мы пристали раз, уже совсем в темноте, к одной быстро и робко проходившей по бульвару девушке, очень молоденькой, может
быть только лет шестнадцати или
еще меньше, очень чисто и скромно одетой, может
быть живущей трудом своим и возвращавшейся домой с занятий, к старушке матери, бедной вдове с детьми; впрочем, нечего впадать в чувствительность.
Николай Семенович, все
еще странно улыбаясь, согласился поручиться за меня столяру, что деньги, по восьми рублей ежемесячно,
будут вноситься мною неуклонно.
Щеки ее
были очень худы, даже ввалились, а на лбу сильно начинали скопляться морщинки, но около глаз их
еще не
было, и глаза, довольно большие и открытые, сияли всегда тихим и спокойным светом, который меня привлек к ней с самого первого дня.
Нос очень прямой, небольшой и правильный; впрочем, и
еще особенность — мелкие веснушки в лице, чего совсем у матери не
было.
— Это, конечно, премило, если только в самом деле
будет смешно, — заметил он, проницательно в меня вглядываясь, — ты немного огрубел, мой друг, там, где ты рос, а впрочем, все-таки ты довольно
еще приличен. Он очень мил сегодня, Татьяна Павловна, и вы прекрасно сделали, что развязали наконец этот кулек.
Помню
еще около дома огромные деревья, липы кажется, потом иногда сильный свет солнца в отворенных окнах, палисадник с цветами, дорожку, а вас, мама, помню ясно только в одном мгновении, когда меня в тамошней церкви раз причащали и вы приподняли меня принять дары и поцеловать чашу; это летом
было, и голубь пролетел насквозь через купол, из окна в окно…