Неточные совпадения
Наконец
из калитки вышел какой-то чиновник, пожилой; судя по виду, спал, и его нарочно разбудили; не то что
в халате, а так,
в чем-то очень домашнем; стал у калитки, заложил
руки назад и начал смотреть на меня, я — на него.
Я подступил: вещь на вид изящная, но
в костяной резьбе,
в одном месте, был изъян. Я только один и подошел смотреть, все молчали; конкурентов не было. Я бы мог отстегнуть застежки и вынуть альбом
из футляра, чтоб осмотреть вещь, но правом моим не воспользовался и только махнул дрожащей
рукой: «дескать, все равно».
Я крепко пожал
руку Васина и добежал до Крафта, который все шел впереди, пока я говорил с Васиным. Мы молча дошли до его квартиры; я не хотел еще и не мог говорить с ним.
В характере Крафта одною
из сильнейших черт была деликатность.
Чем безнравственно и чем низко то, что
из множества жидовских, вредных и грязных
рук эти миллионы стекутся
в руки трезвого и твердого схимника, зорко всматривающегося
в мир?
А назавтра поутру, еще с восьми часов, вы изволили отправиться
в Серпухов: вы тогда только что продали ваше тульское имение, для расплаты с кредиторами, но все-таки у вас оставался
в руках аппетитный куш, вот почему вы и
в Москву тогда пожаловали,
в которую не могли до того времени заглянуть, боясь кредиторов; и вот один только этот серпуховский грубиян, один
из всех кредиторов, не соглашался взять половину долга вместо всего.
— Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же
из этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь сам очутиться
в таком глупом положении. Я уже и не говорю о том, что даже до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков:
в самом деле,
в чем ты, собственно, меня обвиняешь?
В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь
руками, стало быть, нет?
— Гм. — Он подмигнул и сделал
рукой какой-то жест, вероятно долженствовавший обозначать что-то очень торжествующее и победоносное; затем весьма солидно и спокойно вынул
из кармана газету, очевидно только что купленную, развернул и стал читать
в последней странице, по-видимому оставив меня
в совершенном покое. Минут пять он не глядел на меня.
— Дайте ему
в щеку! Дайте ему
в щеку! — прокричала Татьяна Павловна, а так как Катерина Николаевна хоть и смотрела на меня (я помню все до черточки), не сводя глаз, но не двигалась с места, то Татьяна Павловна, еще мгновение, и наверно бы сама исполнила свой совет, так что я невольно поднял
руку, чтоб защитить лицо; вот из-за этого-то движения ей и показалось, что я сам замахиваюсь.
Я стою, молчу, гляжу на нее, а она
из темноты точно тоже глядит на меня, не шелохнется… «Только зачем же, думаю, она на стул встала?» — «Оля, — шепчу я, робею сама, — Оля, слышишь ты?» Только вдруг как будто во мне все озарилось, шагнула я, кинула обе
руки вперед, прямо на нее, обхватила, а она у меня
в руках качается, хватаю, а она качается, понимаю я все и не хочу понимать…
Ничего подобного этому я не мог от нее представить и сам вскочил с места, не то что
в испуге, а с каким-то страданием, с какой-то мучительной раной на сердце, вдруг догадавшись, что случилось что-то тяжелое. Но мама не долго выдержала: закрыв
руками лицо, она быстро вышла
из комнаты. Лиза, даже не глянув
в мою сторону, вышла вслед за нею. Татьяна Павловна с полминуты смотрела на меня молча.
— Так неужто у вас и пятелтышки нет? — грубо прокричал поручик, махнув
рукой, — да у какой же теперь канальи есть пятелтынный! Ракальи! Подлецы! Сам
в бобрах, а из-за пятелтынного государственный вопрос делает!
Повторяю, я еще не видал его
в таком возбуждении, хотя лицо его было весело и сияло светом; но я заметил, что когда он вынимал
из портмоне два двугривенных, чтоб отдать офицеру, то у него дрожали
руки, а пальцы совсем не слушались, так что он наконец попросил меня вынуть и дать поручику; я забыть этого не могу.
Он быстро вырвал
из моей
руки свою
руку, надел шляпу и, смеясь, смеясь уже настоящим смехом, вышел
из квартиры. Что мне было догонять его, зачем? Я все понял и — все потерял
в одну минуту! Вдруг я увидел маму; она сошла сверху и робко оглядывалась.
Быть может, непристойно девице так откровенно говорить с мужчиной, но, признаюсь вам, если бы мне было дозволено иметь какие-то желания, я хотела бы одного: вонзить ему
в сердце нож, но только отвернувшись,
из страха, что от его отвратительного взгляда задрожит моя
рука и замрет мое мужество.
Но
в дверях,
в темноте, схватывает меня Ламберт: «Духгак, духгак! — шепчет он, изо всех сил удерживая меня за
руку, — она на Васильевском острове благородный пансион для девчонок должна открывать» (NB то есть чтоб прокормиться, если отец, узнав от меня про документ, лишит ее наследства и прогонит
из дому.
— Андрей Петрович, — схватил я его за
руку, не подумав и почти
в вдохновении, как часто со мною случается (дело было почти
в темноте), — Андрей Петрович, я молчал, — ведь вы видели это, — я все молчал до сих пор, знаете для чего? Для того, чтоб избегнуть ваших тайн. Я прямо положил их не знать никогда. Я — трус, я боюсь, что ваши тайны вырвут вас
из моего сердца уже совсем, а я не хочу этого. А коли так, то зачем бы и вам знать мои секреты? Пусть бы и вам все равно, куда бы я ни пошел! Не так ли?
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой
в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше:
в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но
из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез
в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается
в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой
руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь
в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
Мы вышли
из лавки, и Ламберт меня поддерживал, слегка обнявши
рукой. Вдруг я посмотрел на него и увидел почти то же самое выражение его пристального, разглядывающего, страшно внимательного и
в высшей степени трезвого взгляда, как и тогда,
в то утро, когда я замерзал и когда он вел меня, точно так же обняв
рукой, к извозчику и вслушивался, и ушами и глазами,
в мой бессвязный лепет. У пьянеющих людей, но еще не опьяневших совсем, бывают вдруг мгновения самого полного отрезвления.
— И не смей за мной! — вскричал я, — не догоняй. —
В этот миг как раз тронул извозчик, и шуба моя вырвалась
из рук Ламберта.
Он не преследовал, конечно, потому, что под
рукой не случилось другого извозчика, и я успел скрыться
из глаз его. Я же доехал лишь до Сенной, а там встал и отпустил сани. Мне ужасно захотелось пройтись пешком. Ни усталости, ни большой опьянелости я не чувствовал, а была лишь одна только бодрость; был прилив сил, была необыкновенная способность на всякое предприятие и бесчисленные приятные мысли
в голове.
Она стремительно выбежала
из квартиры, накидывая на бегу платок и шубку, и пустилась по лестнице. Мы остались одни. Я сбросил шубу, шагнул и затворил за собою дверь. Она стояла предо мной как тогда,
в то свидание, с светлым лицом, с светлым взглядом, и, как тогда, протягивала мне обе
руки. Меня точно подкосило, и я буквально упал к ее ногам.
Я не знал и ничего не слыхал об этом портрете прежде, и что, главное, поразило меня — это необыкновенное
в фотографии сходство, так сказать, духовное сходство, — одним словом, как будто это был настоящий портрет
из руки художника, а не механический оттиск.
И вдруг — сорок рублей через лакея,
в переднюю, да еще после десяти минут ожидания, да еще прямо
из рук,
из лакейских пальцев, а не на тарелке, не
в конверте!
— Да, да, оставьте, оставьте меня
в покое! — замахал я
руками чуть не плача, так что он вдруг с удивлением посмотрел на меня; однако же вышел. Я насадил на дверь крючок и повалился на мою кровать ничком
в подушку. И вот так прошел для меня этот первый ужасный день
из этих трех роковых последних дней, которыми завершаются мои записки.
Когда Татьяна Павловна перед тем вскрикнула: «Оставь образ!» — то выхватила икону
из его
рук и держала
в своей
руке Вдруг он, с последним словом своим, стремительно вскочил, мгновенно выхватил образ
из рук Татьяны и, свирепо размахнувшись,
из всех сил ударил его об угол изразцовой печки. Образ раскололся ровно на два куска… Он вдруг обернулся к нам, и его бледное лицо вдруг все покраснело, почти побагровело, и каждая черточка
в лице его задрожала и заходила...
— Что бы вы ни говорили, я не могу, — произнес я с видом непоколебимого решения, — я могу только заплатить вам такою же искренностью и объяснить вам мои последние намерения: я передам,
в самом непродолжительном времени, это роковое письмо Катерине Николаевне
в руки, но с тем, чтоб
из всего, теперь случившегося, не делать скандала и чтоб она дала заранее слово, что не помешает вашему счастью. Вот все, что я могу сделать.
Напротив, меня вдруг кольнула другая мысль:
в досаде и
в некотором унынии спускаясь с лестницы от Татьяны Павловны, я вспомнил бедного князя, простиравшего ко мне давеча
руки, — и я вдруг больно укорил себя за то, что я его бросил, может быть, даже
из личной досады.