Неточные совпадения
— Мне самому очень
было бы приятно, если б вы,
мама, говорили мне ты.
— Ничего я и не говорю про мать, — резко вступился я, — знайте,
мама, что я смотрю на Лизу как на вторую вас; вы сделали из нее такую же прелесть по доброте и характеру, какою, наверно,
были вы сами, и
есть теперь, до сих пор, и
будете вечно…
— Брат, ради Бога, пощади
маму,
будь терпелив с Андреем Петровичем… — прошептала мне сестра.
— Я не знаю, что выражает мое лицо, но я никак не ожидал от
мамы, что она расскажет вам про эти деньги, тогда как я так просил ее, — поглядел я на мать, засверкав глазами. Не могу выразить, как я
был обижен.
—
Мама, а не помните ли вы, как вы
были в деревне, где я рос, кажется, до шести — или семилетнего моего возраста, и, главное,
были ли вы в этой деревне в самом деле когда-нибудь, или мне только как во сне мерещится, что я вас в первый раз там увидел? Я вас давно уже хотел об этом спросить, да откладывал; теперь время пришло.
Помню еще около дома огромные деревья, липы кажется, потом иногда сильный свет солнца в отворенных окнах, палисадник с цветами, дорожку, а вас,
мама, помню ясно только в одном мгновении, когда меня в тамошней церкви раз причащали и вы приподняли меня принять дары и поцеловать чашу; это летом
было, и голубь пролетел насквозь через купол, из окна в окно…
Мама, если не захотите оставаться с мужем, который завтра женится на другой, то вспомните, что у вас
есть сын, который обещается
быть навеки почтительным сыном, вспомните и пойдемте, но только с тем, что «или он, или я», — хотите?
Он и
мама, по-видимому,
были здесь уже некоторое время.
Мамы уже не
было у хозяйки, она ушла и увела с собой и соседку.
— Все знаешь? Ну да, еще бы! Ты умна; ты умнее Васина. Ты и
мама — у вас глаза проницающие, гуманные, то
есть взгляды, а не глаза, я вру… Я дурен во многом, Лиза.
— Ох, ты очень смешной, ты ужасно смешной, Аркадий! И знаешь, я, может
быть, за то тебя всего больше и любила в этот месяц, что ты вот этакий чудак. Но ты во многом и дурной чудак, — это чтоб ты не возгордился. Да знаешь ли, кто еще над тобой смеялся?
Мама смеялась,
мама со мной вместе: «Экий, шепчем, чудак, ведь этакий чудак!» А ты-то сидишь и думаешь в это время, что мы сидим и тебя трепещем.
— Я очень дурная. Она, может
быть, самая прелестная девушка, а я дурная. Довольно, оставь. Слушай:
мама просит тебя о том, «чего сама сказать не смеет», так и сказала. Голубчик Аркадий! перестань играть, милый, молю тебя…
мама тоже…
— Лиза, я сам знаю, но… Я знаю, что это — жалкое малодушие, но… это — только пустяки и больше ничего! Видишь, я задолжал, как дурак, и хочу выиграть, только чтоб отдать. Выиграть можно, потому что я играл без расчета, на ура, как дурак, а теперь за каждый рубль дрожать
буду… Не я
буду, если не выиграю! Я не пристрастился; это не главное, это только мимолетное, уверяю тебя! Я слишком силен, чтоб не прекратить, когда хочу. Отдам деньги, и тогда ваш нераздельно, и
маме скажи, что не выйду от вас…
Я пустился домой; в моей душе
был восторг. Все мелькало в уме, как вихрь, а сердце
было полно. Подъезжая к дому
мамы, я вспомнил вдруг о Лизиной неблагодарности к Анне Андреевне, об ее жестоком, чудовищном слове давеча, и у меня вдруг заныло за них всех сердце! «Как у них у всех жестко на сердце! Да и Лиза, что с ней?» — подумал я, став на крыльцо.
— Твоя мать — совершенная противоположность иным нашим газетам, у которых что ново, то и хорошо, — хотел
было сострить Версилов поигривее и подружелюбнее; но у него как-то не вышло, и он только пуще испугал
маму, которая, разумеется, ничего не поняла в сравнении ее с газетами и озиралась с недоумением. В эту минуту вошла Татьяна Павловна и, объявив, что уж отобедала, уселась подле
мамы на диване.
— Вы решительно — несчастье моей жизни, Татьяна Павловна; никогда не
буду при вас сюда ездить! — и я с искренней досадой хлопнул ладонью по столу;
мама вздрогнула, а Версилов странно посмотрел на меня. Я вдруг рассмеялся и попросил у них прощения.
— Ну и слава Богу! — сказала
мама, испугавшись тому, что он шептал мне на ухо, — а то я
было подумала… Ты, Аркаша, на нас не сердись; умные-то люди и без нас с тобой
будут, а вот кто тебя любить-то станет, коли нас друг у дружки не
будет?
Но каково
было мое изумление, когда вдруг встала
мама и, подняв передо мной палец и грозя мне, крикнула...
Я знал, что они там, то
есть мама и Лиза, и что Татьяна Павловна уже ушла.
— Я,
мама, виноват… — начал
было я.
Помните, в тот вечер у вас, в последний вечер, два месяца назад, как мы сидели с вами у меня «в гробе» и я расспрашивал вас о
маме и о Макаре Ивановиче, — помните ли, как я
был с вами тогда «развязен»?
— О, по крайней мере я с ним вчера расплатился, и хоть это с сердца долой! Лиза, знает
мама? Да как не знать: вчера-то, вчера-то она поднялась на меня!.. Ах, Лиза! Да неужто ты решительно во всем себя считаешь правой, так-таки ни капли не винишь себя? Я не знаю, как это судят по-теперешнему и каких ты мыслей, то
есть насчет меня,
мамы, брата, отца… Знает Версилов?
— Знает, да не хочет знать, это — так, это на него похоже! Ну, пусть ты осмеиваешь роль брата, глупого брата, когда он говорит о пистолетах, но мать, мать? Неужели ты не подумала, Лиза, что это —
маме укор? Я всю ночь об этом промучился; первая мысль
мамы теперь: «Это — потому, что я тоже
была виновата, а какова мать — такова и дочь!»
— Я так и думала, что все так и
будет, когда шла сюда, и тебе непременно понадобится, чтоб я непременно сама повинилась. Изволь, винюсь. Я только из гордости сейчас молчала, не говорила, а вас и
маму мне гораздо больше, чем себя самое, жаль… — Она не договорила и вдруг горячо заплакала.
Мама плачет, говорит: «Если за него выйдешь, несчастна
будешь, любить перестанет».
Спасало лишь чувство: я знал, что Лиза несчастна, что
мама несчастна, и знал это чувством, когда вспоминал про них, а потому и чувствовал, что все, что случилось, должно
быть нехорошо.
Было уже восемь часов; я бы давно пошел, но все поджидал Версилова: хотелось ему многое выразить, и сердце у меня горело. Но Версилов не приходил и не пришел. К
маме и к Лизе мне показываться пока нельзя
было, да и Версилова, чувствовалось мне, наверно весь день там не
было. Я пошел пешком, и мне уже на пути пришло в голову заглянуть во вчерашний трактир на канаве. Как раз Версилов сидел на вчерашнем своем месте.
Объясню заранее: отослав вчера такое письмо к Катерине Николаевне и действительно (один только Бог знает зачем) послав копию с него барону Бьорингу, он, естественно, сегодня же, в течение дня, должен
был ожидать и известных «последствий» своего поступка, а потому и принял своего рода меры: с утра еще он перевел
маму и Лизу (которая, как я узнал потом, воротившись еще утром, расхворалась и лежала в постели) наверх, «в гроб», а комнаты, и особенно наша «гостиная»,
были усиленно прибраны и выметены.
Он быстро вырвал из моей руки свою руку, надел шляпу и, смеясь, смеясь уже настоящим смехом, вышел из квартиры. Что мне
было догонять его, зачем? Я все понял и — все потерял в одну минуту! Вдруг я увидел
маму; она сошла сверху и робко оглядывалась.
—
Мама, родная, неужто вам можно оставаться? Пойдемте сейчас, я вас укрою, я
буду работать для вас как каторжный, для вас и для Лизы… Бросимте их всех, всех и уйдем.
Будем одни.
Мама, помните, как вы ко мне к Тушару приходили и как я вас признать не хотел?
— Ничего ему не
будет,
мама, никогда ему ничего не бывает, никогда ничего с ним не случится и не может случиться. Это такой человек! Вот Татьяна Павловна, ее спросите, коли не верите, вот она. (Татьяна Павловна вдруг вошла в комнату.) Прощайте,
мама. Я к вам сейчас, и когда приду, опять спрошу то же самое…
Я выбежал; я не мог видеть кого бы то ни
было, не только Татьяну Павловну, а
мама меня мучила. Я хотел
быть один, один.
Я тотчас узнал эту гостью, как только она вошла: это
была мама, хотя с того времени, как она меня причащала в деревенском храме и голубок пролетел через купол, я не видал уж ее ни разу.
Но
мама поблагодарила и чашку не взяла: как узнал я после, она совсем тогда не
пила кофею, производившего у ней сердцебиение.
Дело в том, что визит ее и дозволение ей меня видеть Тушары внутри себя, видимо, считали чрезвычайным с их стороны снисхождением, так что посланная
маме чашка кофею
была, так сказать, уже подвигом гуманности, сравнительно говоря, приносившим чрезвычайную честь их цивилизованным чувствам и европейским понятиям.
Я знал, что
мама ничего не понимает в науках, может
быть, даже писать не умеет, но тут-то моя роль мне и нравилась.
«Мамочка,
мама, раз-то в жизни
была ты у меня…
Но
маму я всегда любил, и тогда любил, и вовсе не ненавидел, а
было то, что всегда бывает: кого больше любишь, того первого и оскорбляешь.
В той комнатке, через залу, где прежде помещались
мама и Лиза, очевидно
был теперь кто-то другой.
Но, к счастию, вдруг вошла
мама, а то бы я не знаю чем кончил. Она вошла с только что проснувшимся и встревоженным лицом, в руках у ней
была стклянка и столовая ложка; увидя нас, она воскликнула...
А Лизу я не «забыл»,
мама ошиблась. Чуткая мать видела, что между братом и сестрой как бы охлаждение, но дело
было не в нелюбви, а скорее в ревности. Объясню, ввиду дальнейшего, в двух словах.
Мама рассказывала мне всегда обо всем домашнем, обыкновенно когда приходила с супом кормить меня (когда я еще не мог сам
есть), чтобы развлечь меня; я же при этом упорно старался показать каждый раз, что мало интересуюсь всеми этими сведениями, а потому и про Настасью Егоровну не расспросил подробнее, даже промолчал совсем.
Мама чем-то очень
была занята наверху и не сошла при ее приходе, так что мы вдруг очутились с нею наедине.
Я сидел налево от Макара Ивановича, а Лиза уселась напротив меня направо; у ней, видимо,
было какое-то свое, особое сегодняшнее горе, с которым она и пришла к
маме; выражение лица ее
было беспокойное и раздраженное.
Версилов, доктор и Татьяна Павловна еще дня за три уговорились всеми силами отвлекать
маму от дурных предчувствий и опасений за Макара Ивановича, который
был гораздо больнее и безнадежнее, чем я тогда подозревал.
Мама, стоявшая подле него, уже несколько раз взглядывала на окно с беспокойством; просто надо бы
было чем-нибудь заслонить окно совсем, но, чтоб не помешать разговору, она вздумала попробовать оттащить скамеечку, на которой сидел Макар Иванович, вправо в сторону: всего-то надо
было подвинуть вершка на три, много на четверть.
Мама же
была вне себя от испуга.
— Для меня, господа, — возвысил я еще пуще голос, — для меня видеть вас всех подле этого младенца (я указал на Макара) —
есть безобразие. Тут одна лишь святая — это
мама, но и она…
В то утро, то
есть когда я встал с постели после рецидива болезни, он зашел ко мне, и тут я в первый раз узнал от него об их общем тогдашнем соглашении насчет
мамы и Макара Ивановича; причем он заметил, что хоть старику и легче, но доктор за него положительно не отвечает.
Когда Версилов передавал мне все это, я, в первый раз тогда, вдруг заметил, что он и сам чрезвычайно искренно занят этим стариком, то
есть гораздо более, чем я бы мог ожидать от человека, как он, и что он смотрит на него как на существо, ему и самому почему-то особенно дорогое, а не из-за одной только
мамы.