Неточные совпадения
Я выдумал это уже в шестом классе гимназии, и хоть вскорости несомненно убедился, что глуп, но все-таки
не сейчас перестал глупить. Помню, что один из учителей — впрочем, он один и был — нашел, что я «полон мстительной и гражданской идеи». Вообще же приняли эту выходку с какою-то обидною для меня задумчивостью. Наконец, один из товарищей, очень едкий малый и с которым я всего только в год
раз разговаривал, с серьезным видом, но несколько смотря в сторону, сказал мне...
Повторю, очень трудно писать по-русски: я вот исписал целых три страницы о том, как я злился всю жизнь за фамилию, а между тем читатель наверно уж вывел, что злюсь-то я именно за то, что я
не князь, а просто Долгорукий. Объясняться еще
раз и оправдываться было бы для меня унизительно.
В этом я убежден, несмотря на то что ничего
не знаю, и если бы было противное, то надо бы было
разом низвести всех женщин на степень простых домашних животных и в таком только виде держать их при себе; может быть, этого очень многим хотелось бы.
Да и сверх того, им было вовсе
не до русской литературы; напротив, по его же словам (он как-то
раз расходился), они прятались по углам, поджидали друг друга на лестницах, отскакивали как мячики, с красными лицами, если кто проходил, и «тиран помещик» трепетал последней поломойки, несмотря на все свое крепостное право.
Письма присылались в год по два
раза,
не более и
не менее, и были чрезвычайно одно на другое похожие.
Никогда ни о чем
не просил; зато
раз года в три непременно являлся домой на побывку и останавливался прямо у матери, которая, всегда так приходилось, имела свою квартиру, особую от квартиры Версилова.
Версилов, отец мой, которого я видел всего только
раз в моей жизни, на миг, когда мне было всего десять лет (и который в один этот миг успел поразить меня), Версилов, в ответ на мое письмо,
не ему, впрочем, посланное, сам вызвал меня в Петербург собственноручным письмом, обещая частное место.
— Я плюну и отойду. Разумеется, почувствует, а виду
не покажет, прет величественно,
не повернув головы. А побранился я совершенно серьезно всего один
раз с какими-то двумя, обе с хвостами, на бульваре, — разумеется,
не скверными словами, а только вслух заметил, что хвост оскорбителен.
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и сама была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я видел до этого времени всего только
раз в моей жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел в Москве стычку (очень может быть, и упомяну об этой стычке впоследствии, если место будет, потому что в сущности
не стоит).
Я
не выстоял и десяти минут, подвинулся было к подушке, потом к шкатулке, но в решительную минуту каждый
раз осекался: предметы эти казались мне совсем невозможными.
Действительно, Крафт мог засидеться у Дергачева, и тогда где же мне его ждать? К Дергачеву я
не трусил, но идти
не хотел, несмотря на то что Ефим тащил меня туда уже третий
раз. И при этом «трусишь» всегда произносил с прескверной улыбкой на мой счет. Тут была
не трусость, объявляю заранее, а если я боялся, то совсем другого. На этот
раз пойти решился; это тоже было в двух шагах. Дорогой я спросил Ефима, все ли еще он держит намерение бежать в Америку?
Я, может быть, лично и других идей, и захочу служить человечеству, и буду, и, может быть, в десять
раз больше буду, чем все проповедники; но только я хочу, чтобы с меня этого никто
не смел требовать, заставлять меня, как господина Крафта; моя полная свобода, если я даже и пальца
не подыму.
— Господа, — дрожал я весь, — я мою идею вам
не скажу ни за что, но я вас, напротив, с вашей же точки спрошу, —
не думайте, что с моей, потому что я, может быть, в тысячу
раз больше люблю человечество, чем вы все, вместе взятые!
— Успокойтесь, я еще никогда
не знал женщины, — отрезал я, в первый
раз к нему повертываясь.
Громкий и самый бесцеремонный залп хохота раздался
разом, так что заснувший за дверью ребенок проснулся и запищал. Я трепетал от ярости. Все они жали руку Дергачеву и выходили,
не обращая на меня никакого внимания.
— Вы слишком себя мучите. Если находите, что сказали дурно, то стоит только
не говорить в другой
раз; вам еще пятьдесят лет впереди.
Никто-то
не поймет из этой гнусной казенщины, что в десять
раз ему благороднее смолчать, а
не выть и
не удостоивать жаловаться.
Уж одно слово, что он фатер, — я
не об немцах одних говорю, — что у него семейство, он живет как и все, расходы как и у всех, обязанности как и у всех, — тут Ротшильдом
не сделаешься, а станешь только умеренным человеком. Я же слишком ясно понимаю, что, став Ротшильдом или даже только пожелав им стать, но
не по-фатерски, а серьезно, — я уже тем самым
разом выхожу из общества.
Я воображал тысячу
раз, как я приступлю: я вдруг очутываюсь, как с неба спущенный, в одной из двух столиц наших (я выбрал для начала наши столицы, и именно Петербург, которому, по некоторому расчету, отдал преимущество); итак, я спущен с неба, но совершенно свободный, ни от кого
не завишу, здоров и имею затаенных в кармане сто рублей для первоначального оборотного капитала.
Несмотря на ужасные петербургские цены, я определил
раз навсегда, что более пятнадцати копеек на еду
не истрачу, и знал, что слово сдержу.
Да я сам боюсь, у кого б
не украсть», — слышал я
раз это веселое слово на улице от одного проходимца.
Раз заведя, я был уверен, что проношу долго; я два с половиной года нарочно учился носить платье и открыл даже секрет: чтобы платье было всегда ново и
не изнашивалось, надо чистить его щеткой сколь возможно чаще,
раз по пяти и шести в день.
Он выбранил меня… (я
раз объяснил ему насчет моей незаконнорожденности), затем мы расплевались, и с тех пор я его
не видал.
Из истории с Риночкой выходило обратное, что никакая «идея»
не в силах увлечь (по крайней мере меня) до того, чтоб я
не остановился вдруг перед каким-нибудь подавляющим фактом и
не пожертвовал ему
разом всем тем, что уже годами труда сделал для «идеи».
Я обыкновенно входил молча и угрюмо, смотря куда-нибудь в угол, а иногда входя
не здоровался. Возвращался же всегда ранее этого
раза, и мне подавали обедать наверх. Войдя теперь, я вдруг сказал: «Здравствуйте, мама», чего никогда прежде
не делывал, хотя как-то все-таки, от стыдливости,
не мог и в этот
раз заставить себя посмотреть на нее, и уселся в противоположном конце комнаты. Я очень устал, но о том
не думал.
— Кушать давно готово, — прибавила она, почти сконфузившись, — суп только бы
не простыл, а котлетки я сейчас велю… — Она было стала поспешно вставать, чтоб идти на кухню, и в первый
раз, может быть, в целый месяц мне вдруг стало стыдно, что она слишком уж проворно вскакивает для моих услуг, тогда как до сих пор сам же я того требовал.
—
Не беспокойтесь, мама, я грубить Андрею Петровичу больше
не стану, — отрезал я
разом…
— Представьте себе, — вскипела она тотчас же, — он считает это за подвиг! На коленках, что ли, стоять перед тобой, что ты
раз в жизни вежливость оказал? Да и это ли вежливость! Что ты в угол-то смотришь, входя? Разве я
не знаю, как ты перед нею рвешь и мечешь! Мог бы и мне сказать «здравствуй», я пеленала тебя, я твоя крестная мать.
— Ты прав, мой друг; но надо же высказать
раз навсегда, чтобы уж потом до всего этого
не дотрогиваться.
Но Татьяна Павловна хмурилась; она даже
не обернулась на его слова и продолжала развязывать кулек и на поданные тарелки раскладывать гостинцы. Мать тоже сидела в совершенном недоумении, конечно понимая и предчувствуя, что у нас выходит неладно. Сестра еще
раз меня тронула за локоть.
— Андрей Петрович, так неужели вы
не помните, как мы с вами встретились, в первый
раз в жизни?
— Мама, а
не помните ли вы, как вы были в деревне, где я рос, кажется, до шести — или семилетнего моего возраста, и, главное, были ли вы в этой деревне в самом деле когда-нибудь, или мне только как во сне мерещится, что я вас в первый
раз там увидел? Я вас давно уже хотел об этом спросить, да откладывал; теперь время пришло.
Я попал в театр в первый
раз в жизни, в любительский спектакль у Витовтовой; свечи, люстры, дамы, военные, генералы, девицы, занавес, ряды стульев — ничего подобного я до сих пор
не видывал.
Тушар кончил тем, что полюбил более пинать меня коленком сзади, чем бить по лицу; а через полгода так даже стал меня иногда и ласкать; только нет-нет, а в месяц
раз, наверно, побьет, для напоминания, чтоб
не забывался.
С детьми тоже скоро меня посадили вместе и пускали играть, но ни
разу, в целые два с половиной года, Тушар
не забыл различия в социальном положении нашем, и хоть
не очень, а все же употреблял меня для услуг постоянно, я именно думаю, чтоб мне напомнить.
Татьяна Павловна говорила что-то очень громко и много, так что я даже разобрать
не мог, и
раза два пихнула меня в плечо кулаком.
— Merci, друг, я сюда еще ни
разу не вползал, даже когда нанимал квартиру. Я предчувствовал, что это такое, но все-таки
не предполагал такой конуры, — стал он посредине моей светелки, с любопытством озираясь кругом. — Но это гроб, совершенный гроб!
Ты, очевидно, раскаялся, а так как раскаяться значит у нас немедленно на кого-нибудь опять накинуться, то вот ты и
не хочешь в другой
раз на мне промахнуться.
— Друг мой, я готов за это тысячу
раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что
не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и
не говорю о том, что даже до сей поры
не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился
не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
— Друг мой, если хочешь, никогда
не была, — ответил он мне, тотчас же скривившись в ту первоначальную, тогдашнюю со мной манеру, столь мне памятную и которая так бесила меня: то есть, по-видимому, он само искреннее простодушие, а смотришь — все в нем одна лишь глубочайшая насмешка, так что я иной
раз никак
не мог разобрать его лица, — никогда
не была! Русская женщина — женщиной никогда
не бывает.
Я думаю, мы даже ни
разу не поссорились.
— Давеча я проговорился мельком, что письмо Тушара к Татьяне Павловне, попавшее в бумаги Андроникова, очутилось, по смерти его, в Москве у Марьи Ивановны. Я видел, как у вас что-то вдруг дернулось в лице, и только теперь догадался, когда у вас еще
раз, сейчас, что-то опять дернулось точно так же в лице: вам пришло тогда, внизу, на мысль, что если одно письмо Андроникова уже очутилось у Марьи Ивановны, то почему же и другому
не очутиться? А после Андроникова могли остаться преважные письма, а?
Не правда ли?
Но на этот
раз я,
не дождавшись кофею, улизнул из дому ровно в восемь часов.
В этом плане, несмотря на страстную решимость немедленно приступить к выполнению, я уже чувствовал, было чрезвычайно много нетвердого и неопределенного в самых важных пунктах; вот почему почти всю ночь я был как в полусне, точно бредил, видел ужасно много снов и почти ни
разу не заснул как следует.
Мне сто
раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху,
не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом,
не могу выразить моих впечатлений, потому что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало быть, вздор; тем
не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного?
С одною из таких фантазий и пришел я в это утро к Звереву — к Звереву, потому что никого другого
не имел в Петербурге, к кому бы на этот
раз мог обратиться.
У Васина, на Фонтанке у Семеновского моста, очутился я почти ровно в двенадцать часов, но его
не застал дома. Занятия свои он имел на Васильевском, домой же являлся в строго определенные часы, между прочим почти всегда в двенадцатом. Так как, кроме того, был какой-то праздник, то я и предполагал, что застану его наверно;
не застав, расположился ждать, несмотря на то что являлся к нему в первый
раз.
Уже
раза два раздался его громкий хохот и, наверно, совсем неуместно, потому что рядом с его голосом, а иногда и побеждая его голос, раздавались голоса обеих женщин, вовсе
не выражавшие веселости, и преимущественно молодой женщины, той, которая давеча визжала: она говорила много, нервно, быстро, очевидно что-то обличая и жалуясь, ища суда и судьи.
Я был у ней доселе всего лишь один
раз, в начале моего приезда из Москвы, по какому-то поручению от матери, и помню: зайдя и передав порученное, ушел через минуту, даже и
не присев, а она и
не попросила.
— Милая моя вы, Катерина Николаевна, глубоко вы меня огорчаете, — умоляла Татьяна Павловна, — успокойтесь вы
раз навсегда,
не к вашему это даже характеру.