Неточные совпадения
Я хочу только сказать, что никогда не мог
узнать и удовлетворительно догадаться, с чего именно началось
у него с моей матерью.
Верю, что так, и русское словцо это: так — прелестно; но все-таки мне всегда хотелось
узнать, с чего именно
у них могло произойти.
Замечу, что мою мать я, вплоть до прошлого года, почти не
знал вовсе; с детства меня отдали в люди, для комфорта Версилова, об чем, впрочем, после; а потому я никак не могу представить себе, какое
у нее могло быть в то время лицо.
Что на гибель — это-то и мать моя, надеюсь, понимала всю жизнь; только разве когда шла, то не думала о гибели вовсе; но так всегда
у этих «беззащитных»: и
знают, что гибель, а лезут.
К тому же
у него были какие-то удивительные и неотразимые приемы, с которыми я не
знал что делать.
У него была, сверх того, одна странность, с самого молоду, не
знаю только, смешная или нет: выдавать замуж бедных девиц.
— Cher, cher enfant! — восклицал он, целуя меня и обнимая (признаюсь, я сам было заплакал черт
знает с чего, хоть мигом воздержался, и даже теперь, как пишу,
у меня краска в лице), — милый друг, ты мне теперь как родной; ты мне в этот месяц стал как кусок моего собственного сердца!
— Так вы не
знали? — удивилась Версилова. — Olympe! князь не
знал, что Катерина Николаевна сегодня будет. Мы к ней и ехали, мы думали, она уже с утренним поездом и давно дома. Сейчас только съехались
у крыльца: она прямо с дороги и сказала нам пройти к вам, а сама сейчас придет… Да вот и она!
Я уже
знал ее лицо по удивительному портрету, висевшему в кабинете князя; я изучал этот портрет весь этот месяц. При ней же я провел в кабинете минуты три и ни на одну секунду не отрывал глаз от ее лица. Но если б я не
знал портрета и после этих трех минут спросили меня: «Какая она?» — я бы ничего не ответил, потому что все
у меня заволоклось.
— Долго рассказывать… А отчасти моя идея именно в том, чтоб оставили меня в покое. Пока
у меня есть два рубля, я хочу жить один, ни от кого не зависеть (не беспокойтесь, я
знаю возражения) и ничего не делать, — даже для того великого будущего человечества, работать на которого приглашали господина Крафта. Личная свобода, то есть моя собственная-с, на первом плане, а дальше
знать ничего не хочу.
У вас будет казарма, общие квартиры, stricte nécessaire, [Строго необходимое (франц.).] атеизм и общие жены без детей — вот ваш финал, ведь я знаю-с.
Но я
знал от Марьи Ивановны, жены Николая Семеновича,
у которого я прожил столько лет, когда ходил в гимназию, — и которая была родной племянницей, воспитанницей и любимицей Андроникова, что Крафту даже «поручено» передать мне нечто.
— Имеете вы особые основания так полагать о нем, Крафт? Вот что я хочу
знать: для того-то я и
у вас!
— Ну, хорошо, — сказал я, сунув письмо в карман. — Это дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое мне открыла, сказала мне, что вы, и только один вы, могли бы передать истину о случившемся в Эмсе, полтора года назад,
у Версилова с Ахмаковыми. Я вас ждал, как солнца, которое все
у меня осветит. Вы не
знаете моего положения, Крафт. Умоляю вас сказать мне всю правду. Я именно хочу
знать, какой он человек, а теперь — теперь больше, чем когда-нибудь это надо!
В то время в выздоравливавшем князе действительно, говорят, обнаружилась склонность тратить и чуть не бросать свои деньги на ветер: за границей он стал покупать совершенно ненужные, но ценные вещи, картины, вазы; дарить и жертвовать на Бог
знает что большими кушами, даже на разные тамошние учреждения;
у одного русского светского мота чуть не купил за огромную сумму, заглазно, разоренное и обремененное тяжбами имение; наконец, действительно будто бы начал мечтать о браке.
Знал он тоже, что и Катерине Николавне уже известно, что письмо
у Версилова и что она этого-то и боится, думая, что Версилов тотчас пойдет с письмом к старому князю; что, возвратясь из-за границы, она уже искала письмо в Петербурге, была
у Андрониковых и теперь продолжает искать, так как все-таки
у нее оставалась надежда, что письмо, может быть, не
у Версилова, и, в заключение, что она и в Москву ездила единственно с этою же целью и умоляла там Марью Ивановну поискать в тех бумагах, которые сохранялись
у ней.
— Если б
у меня был револьвер, я бы прятал его куда-нибудь под замок.
Знаете, ей-Богу, соблазнительно! Я, может быть, и не верю в эпидемию самоубийств, но если торчит вот это перед глазами — право, есть минуты, что и соблазнит.
Я
знаю, что
у меня может быть обед, как ни
у кого, и первый в свете повар, с меня довольно, что я это
знаю.
Меня самого оскорбляли, и больно, — я уходил оскорбленный и потом вдруг говорил себе: «Э, я низок, а все-таки
у меня „идея“, и они не
знают об этом».
Я было стал отдавать Николаю Семеновичу, чтоб обеспечить его, мои шестьдесят рублей на руки, но он не взял; впрочем, он
знал, что
у меня есть деньги, и верил мне.
— Оставим мое честное лицо, — продолжал я рвать, — я
знаю, что вы часто видите насквозь, хотя в других случаях не дальше куриного носа, — и удивлялся вашей способности проницать. Ну да,
у меня есть «своя идея». То, что вы так выразились, конечно случайность, но я не боюсь признаться:
у меня есть «идея». Не боюсь и не стыжусь.
У меня накипело. Я
знал, что более мы уж никогда не будем сидеть, как теперь, вместе и что, выйдя из этого дома, я уж не войду в него никогда, — а потому, накануне всего этого, и не мог утерпеть. Он сам вызвал меня на такой финал.
— Ничего я не помню и не
знаю, но только что-то осталось от вашего лица
у меня в сердце на всю жизнь, и, кроме того, осталось знание, что вы моя мать.
Тут я вам сообщил, что
у Андроникова все очень много читают, а барышни
знают много стихов наизусть, а из «Горе от ума» так промеж себя разыгрывают сцены, и что всю прошлую неделю все читали по вечерам вместе, вслух, «Записки охотника», а что я больше всего люблю басни Крылова и наизусть
знаю.
Лучше вот что: если вы решились ко мне зайти и
у меня просидеть четверть часа или полчаса (я все еще не
знаю для чего, ну, положим, для спокойствия матери) — и, сверх того, с такой охотой со мной говорите, несмотря на то что произошло внизу, то расскажите уж мне лучше про моего отца — вот про этого Макара Иванова, странника.
У этого Версилова была подлейшая замашка из высшего тона: сказав (когда нельзя было иначе) несколько преумных и прекрасных вещей, вдруг кончить нарочно какою-нибудь глупостью, вроде этой догадки про седину Макара Ивановича и про влияние ее на мать. Это он делал нарочно и, вероятно, сам не
зная зачем, по глупейшей светской привычке. Слышать его — кажется, говорит очень серьезно, а между тем про себя кривляется или смеется.
— Ага! Я так и
знал, что
у вас особые цели…
А разозлился я вдруг и выгнал его действительно, может быть, и от внезапной догадки, что он пришел ко мне, надеясь
узнать: не осталось ли
у Марьи Ивановны еще писем Андроникова? Что он должен был искать этих писем и ищет их — это я
знал. Но кто
знает, может быть тогда, именно в ту минуту, я ужасно ошибся! И кто
знает, может быть, я же, этою же самой ошибкой, и навел его впоследствии на мысль о Марье Ивановне и о возможности
у ней писем?
Запомнилось мне тоже, что
у этого Стебелькова был некоторый капитал и что он какой-то даже спекулянт и вертун; одним словом, я уже, может быть, и
знал про него что-нибудь подробнее, но забыл.
— Нет-с, я ничего не принимал
у Ахмаковой. Там, в форштадте, был доктор Гранц, обремененный семейством, по полталера ему платили, такое там
у них положение на докторов, и никто-то его вдобавок не
знал, так вот он тут был вместо меня… Я же его и посоветовал, для мрака неизвестности. Вы следите? А я только практический совет один дал, по вопросу Версилова-с, Андрея Петровича, по вопросу секретнейшему-с, глаз на глаз. Но Андрей Петрович двух зайцев предпочел.
В конце Обуховского проспекта,
у Триумфальных ворот, я
знал, есть постоялые дворы, где можно достать даже особую комнатку за тридцать копеек; на одну ночь я решился пожертвовать, только чтоб не ночевать
у Версилова.
— Обольщала, Татьяна Павловна, пробовала, в восторг даже ее привела, да хитра уж и она очень… Нет, тут целый характер, и особый, московский… И представьте, посоветовала мне обратиться к одному здешнему, Крафту, бывшему помощнику
у Андроникова, авось, дескать, он что
знает. О Крафте этом я уже имею понятие и даже мельком помню его; но как сказала она мне про этого Крафта, тут только я и уверилась, что ей не просто неизвестно, а что она лжет и все
знает.
— О, вернулся еще вчера, я сейчас
у него была… Я именно и пришла к вам в такой тревоге,
у меня руки-ноги дрожат, я хотела вас попросить, ангел мой Татьяна Павловна, так как вы всех
знаете, нельзя ли
узнать хоть в бумагах его, потому что непременно теперь от него остались бумаги, так к кому ж они теперь от него пойдут? Пожалуй, опять в чьи-нибудь опасные руки попадут? Я вашего совета прибежала спросить.
— Случайно давеча видел, как она бесновалась в коридоре
у Васина, визжала и проклинала вас; но в разговоры не вступал и ничего не
знаю, а теперь встретил
у ворот. Вероятно, это та самая вчерашняя учительница, «дающая уроки из арифметики»?
— Однако ж он ужасно набунтовал
у ваших соседок, и Бог
знает чем бы могло кончиться.
— Да? Не
знал я. Признаюсь, я так мало разговаривал с сестрой… Но неужели он был принят в доме
у моей матери? — вскричал я.
„
Знать вас не
знаю, ведать не ведаю“, а документ
у меня неисправен, сама это понимаю.
— Ба! какой
у вас бодрый вид. Скажите, вы не
знали ничего о некотором письме, сохранявшемся
у Крафта и доставшемся вчера Версилову, именно нечто по поводу выигранного им наследства? В письме этом завещатель разъясняет волю свою в смысле, обратном вчерашнему решению суда. Письмо еще давно писано. Одним словом, я не
знаю, что именно в точности, но не
знаете ли чего-нибудь вы?
— Бонмо великолепное, и,
знаешь, оно имеет глубочайший смысл… Совершенно верная идея! То есть, веришь ли… Одним словом, я тебе сообщу один крошечный секрет. Заметил ты тогда эту Олимпиаду? Веришь ли, что
у ней болит немножко по Андрею Петровичу сердце, и до того, что она даже, кажется, что-то питает…
То есть не то что великолепию, но квартира эта была как
у самых «порядочных людей»: высокие, большие, светлые комнаты (я видел две, остальные были притворены) и мебель — опять-таки хоть и не Бог
знает какой Versailles [Версаль (франц.).] или Renaissance, [Ренессанс (франц.).] но мягкая, комфортная, обильная, на самую широкую ногу; ковры, резное дерево и статуэтки.
— Да ведь вот же и тебя не
знал, а ведь
знаю же теперь всю. Всю в одну минуту
узнал. Ты, Лиза, хоть и боишься смерти, а, должно быть, гордая, смелая, мужественная. Лучше меня, гораздо лучше меня! Я тебя ужасно люблю, Лиза. Ах, Лиза! Пусть приходит, когда надо, смерть, а пока жить, жить! О той несчастной пожалеем, а жизнь все-таки благословим, так ли? Так ли?
У меня есть «идея», Лиза. Лиза, ты ведь
знаешь, что Версилов отказался от наследства?
— Все
знаешь? Ну да, еще бы! Ты умна; ты умнее Васина. Ты и мама —
у вас глаза проницающие, гуманные, то есть взгляды, а не глаза, я вру… Я дурен во многом, Лиза.
— Возьми, Лиза. Как хорошо на тебя смотреть сегодня. Да
знаешь ли, что ты прехорошенькая? Никогда еще я не видал твоих глаз… Только теперь в первый раз увидел… Где ты их взяла сегодня, Лиза? Где купила? Что заплатила? Лиза,
у меня не было друга, да и смотрю я на эту идею как на вздор; но с тобой не вздор… Хочешь, станем друзьями? Ты понимаешь, что я хочу сказать?..
У меня бывает счет и в одном знатном ресторане, но я еще тут боюсь, и, чуть деньги, сейчас плачу, хотя и
знаю, что это — моветон и что я себя тем компрометирую.
Хоть я и
знаю язык, и даже порядочно, но в большом обществе как-то все еще боюсь начинать; да и выговор
у меня, должно быть, далеко не парижский.
— Да, я
знаю камень, — ответил я поскорее, опускаясь на стул рядом с ними. Они сидели
у стола. Вся комната была ровно в две сажени в квадрате. Я тяжело перевел дыхание.
Но я
знал наверно, что
у него были знакомства; в последнее время он даже возобновил многие прежние сношения в светском кругу, в последний год им оставленные; но, кажется, он не особенно соблазнялся ими и многое возобновил лишь официально, более же любил ходить ко мне.
Мне известно было, что
у него накопились разные беспокойства, но гадко было то, что я
знал лишь десятую долю их — остальное было для меня тогда крепким секретом.
Я отлично
знал, что Лиза
у Столбеевой бывала и изредка посещала потом бедную Дарью Онисимовну, которую все
у нас очень полюбили; но тогда, вдруг, после этого, впрочем, чрезвычайно дельного заявления князя и особенно после глупой выходки Стебелькова, а может быть и потому, что меня сейчас назвали князем, я вдруг от всего этого весь покраснел.
Я очень даже заметил, что вообще
у Фанариотовых, должно быть, как-то стыдились Версилова; я по одной, впрочем, Анне Андреевне это заметил, хотя опять-таки не
знаю, можно ли тут употребить слово «стыдились»; что-то в этом роде, однако же, было.