Неточные совпадения
— Такие чувства вам, конечно,
делают честь, и, без сомнения, вам есть
чем гордиться; но я бы на вашем месте все-таки не очень праздновал,
что незаконнорожденный… а вы точно именинник!
Я никак не мог понять, для
чего он это
сделал.
При этом оказалось,
что ему ужасно желалось тоже
сделать угодное Версилову, так сказать первый шаг к нему, а Версилов позволил.
Ему, впрочем, небезызвестно было,
что я кое-что и
делал.
Я говорил об этом Версилову, который с любопытством меня выслушал; кажется, он не ожидал,
что я в состоянии
делать такие замечания, но заметил вскользь,
что это явилось у князя уже после болезни и разве в самое только последнее время.
В мелочах же, в каких-нибудь светских приемах, со мной Бог знает
что можно
сделать, и я всегда проклинаю в себе эту черту.
Положим,
что я употребил прием легкомысленный, но я это
сделал нарочно, в досаде, — и к тому же сущность моего возражения была так же серьезна, как была и с начала мира: «Если высшее существо, — говорю ему, — есть, и существует персонально, а не в виде разлитого там духа какого-то по творению, в виде жидкости,
что ли (потому
что это еще труднее понять), — то где же он живет?» Друг мой, c'etait bête, [Это было глупо (франц.).] без сомнения, но ведь и все возражения на это же сводятся.
Все,
что предполагал или
делал князь, во всей этой куче его родных и «ожидающих» тотчас же возбуждало интерес и являлось событием, — тем более его внезапное пристрастие ко мне.
Может, я очень худо
сделал,
что сел писать: внутри безмерно больше остается,
чем то,
что выходит в словах. Ваша мысль, хотя бы и дурная, пока при вас, — всегда глубже, а на словах — смешнее и бесчестнее. Версилов мне сказал,
что совсем обратное тому бывает только у скверных людей. Те только лгут, им легко; а я стараюсь писать всю правду: это ужасно трудно!
В первый раз с приезда у меня очутились в кармане деньги, потому
что накопленные в два года мои шестьдесят рублей я отдал матери, о
чем и упомянул выше; но уже несколько дней назад я положил, в день получения жалованья,
сделать «пробу», о которой давно мечтал.
— Слушайте, — пробормотал я совершенно неудержимо, но дружески и ужасно любя его, — слушайте: когда Джемс Ротшильд, покойник, парижский, вот
что тысячу семьсот миллионов франков оставил (он кивнул головой), еще в молодости, когда случайно узнал, за несколько часов раньше всех, об убийстве герцога Беррийского, то тотчас поскорее дал знать кому следует и одной только этой штукой, в один миг, нажил несколько миллионов, — вот как люди
делают!
— Ввиду того,
что Крафт
сделал серьезные изучения, вывел выводы на основании физиологии, которые признает математическими, и убил, может быть, года два на свою идею (которую я бы принял преспокойно a priori), ввиду этого, то есть ввиду тревог и серьезности Крафта, это дело представляется в виде феномена.
Как же можно сказать человеку,
что нечего
делать?
В самом деле,
чего же я боялся и
что могли они мне
сделать какой бы там ни было диалектикой?
Не желаю судить теперь о намерениях Алексея Никаноровича в этом случае и признаюсь, по смерти его я находился в некоторой тягостной нерешимости,
что мне
делать с этим документом, особенно ввиду близкого решения этого дела в суде.
— Послушайте, — сказал я, озадаченный такою неожиданною новостью, —
что же я буду теперь с этим письмом
делать? Как мне поступить?
Сделал же это не прямо, а, «по обыкновению своему», наветами, наведениями и всякими извилинами, «на
что он великий мастер», выразился Крафт.
Возражение его прекрасно, я согласен, и
делает честь его бесспорному уму; прекрасно уже тем,
что самое простое, а самое простое понимается всегда лишь под конец, когда уж перепробовано все,
что мудреней или глупей; но я знал это возражение и сам, раньше Васина; эту мысль я прочувствовал с лишком три года назад; даже мало того, в ней-то и заключается отчасти «моя идея».
— Вы уверяете,
что слышали, а между тем вы ничего не слышали. Правда, в одном и вы справедливы: если я сказал,
что это дело «очень простое», то забыл прибавить,
что и самое трудное. Все религии и все нравственности в мире сводятся на одно: «Надо любить добродетель и убегать пороков».
Чего бы, кажется, проще? Ну-тка, сделайте-ка что-нибудь добродетельное и убегите хоть одного из ваших пороков, попробуйте-ка, — а? Так и тут.
Это всегда только те говорят, которые никогда никакого опыта ни в
чем не
делали, никакой жизни не начинали и прозябали на готовом.
Сделаю предисловие: читатель, может быть, ужаснется откровенности моей исповеди и простодушно спросит себя: как это не краснел сочинитель? Отвечу, я пишу не для издания; читателя же, вероятно, буду иметь разве через десять лет, когда все уже до такой степени обозначится, пройдет и докажется,
что краснеть уж нечего будет. А потому, если я иногда обращаюсь в записках к читателю, то это только прием. Мой читатель — лицо фантастическое.
Да, я жаждал могущества всю мою жизнь, могущества и уединения. Я мечтал о том даже в таких еще летах, когда уж решительно всякий засмеялся бы мне в глаза, если б разобрал,
что у меня под черепом. Вот почему я так полюбил тайну. Да, я мечтал изо всех сил и до того,
что мне некогда было разговаривать; из этого вывели,
что я нелюдим, а из рассеянности моей
делали еще сквернее выводы на мой счет, но розовые щеки мои доказывали противное.
Из истории с Риночкой выходило обратное,
что никакая «идея» не в силах увлечь (по крайней мере меня) до того, чтоб я не остановился вдруг перед каким-нибудь подавляющим фактом и не пожертвовал ему разом всем тем,
что уже годами труда
сделал для «идеи».
— Я, конечно, не могу не почувствовать, если вы сами бросаетесь на людей, Татьяна Павловна, и именно тогда, когда я, войдя, сказал «здравствуйте, мама»,
чего прежде никогда не
делал, — нашел я наконец нужным ей заметить.
— Ничего я и не говорю про мать, — резко вступился я, — знайте, мама,
что я смотрю на Лизу как на вторую вас; вы
сделали из нее такую же прелесть по доброте и характеру, какою, наверно, были вы сами, и есть теперь, до сих пор, и будете вечно…
— Не то
что обошел бы, а наверно бы все им оставил, а обошел бы только одного меня, если бы сумел дело
сделать и как следует завещание написать; но теперь за меня закон — и кончено. Делиться я не могу и не хочу, Татьяна Павловна, и делу конец.
— Это, конечно, премило, если только в самом деле будет смешно, — заметил он, проницательно в меня вглядываясь, — ты немного огрубел, мой друг, там, где ты рос, а впрочем, все-таки ты довольно еще приличен. Он очень мил сегодня, Татьяна Павловна, и вы прекрасно
сделали,
что развязали наконец этот кулек.
— Он мне напомнил! И признаюсь, эти тогдашние несколько дней в Москве, может быть, были лучшей минутой всей жизни моей! Мы все еще тогда были так молоды… и все тогда с таким жаром ждали… Я тогда в Москве неожиданно встретил столько… Но продолжай, мой милый: ты очень хорошо
сделал на этот раз,
что так подробно напомнил…
— Подробности? Как достал? Да повторяю же, я только и
делал,
что доставал о вас подробности, все эти девять лет.
Все это было беспорядочно; я чувствовал,
что что-то
сделал, да не так, и — и был доволен; повторяю, все-таки был чему-то рад.
— Мать рассказывает,
что не знала, брать ли с тебя деньги, которые ты давеча ей предложил за месячное твое содержание. Ввиду этакого гроба не только не брать, а, напротив, вычет с нас в твою пользу следует
сделать! Я здесь никогда не был и… вообразить не могу,
что здесь можно жить.
Я слышал,
что ты
делал это с какою-то особенною охотою.
Но я теперь не смеюсь, а тогда — одним словом, я
сделал тогда все,
что мог, и, поверь, не в свою пользу.
Я теперь согласен,
что многое из того не надо было объяснять вовсе, тем более с такой прямотой: не говоря уже о гуманности, было бы даже вежливее; но поди удержи себя, когда, растанцевавшись, захочется
сделать хорошенькое па?
Этот Макар отлично хорошо понимал,
что я так и
сделаю, как говорю; но он продолжал молчать, и только когда я хотел было уже в третий раз припасть, отстранился, махнул рукой и вышел, даже с некоторою бесцеремонностью, уверяю тебя, которая даже меня тогда удивила.
Ну
что, если б он закричал на весь двор, завыл, сей уездный Урия, — ну
что бы тогда было со мной, с таким малорослым Давидом, и
что бы я сумел тогда
сделать?
(
Сделаю здесь необходимое нотабене: если бы случилось,
что мать пережила господина Версилова, то осталась бы буквально без гроша на старости лет, когда б не эти три тысячи Макара Ивановича, давно уже удвоенные процентами и которые он оставил ей все целиком, до последнего рубля, в прошлом году, по духовному завещанию. Он предугадал Версилова даже в то еще время.)
И главное, сам знал про это; именно: стоило только отдать письмо самому Версилову из рук в руки, а
что он там захочет, пусть так и
делает: вот решение.
— Гм. — Он подмигнул и
сделал рукой какой-то жест, вероятно долженствовавший обозначать что-то очень торжествующее и победоносное; затем весьма солидно и спокойно вынул из кармана газету, очевидно только
что купленную, развернул и стал читать в последней странице, по-видимому оставив меня в совершенном покое. Минут пять он не глядел на меня.
— Это та самая. Раз в жизни
сделал доброе дело и… А впрочем,
что у тебя?
Если хотите, тут характернее всего то,
что можно
сделать логический вывод какой угодно, но взять и застрелиться вследствие вывода — это, конечно, не всегда бывает.
— Он действительно даром слова не владеет, но только с первого взгляда; ему удавалось
делать чрезвычайно меткие замечания; и вообще — это более люди дела, аферы,
чем обобщающей мысли; их надо с этой точки судить…
— Стебельков, — продолжал он, — слишком вверяется иногда своему практическому здравомыслию, а потому и спешит
сделать вывод сообразно с своей логикой, нередко весьма проницательной; между тем происшествие может иметь на деле гораздо более фантастический и неожиданный колорит, взяв во внимание действующих лиц. Так случилось и тут: зная дело отчасти, он заключил,
что ребенок принадлежит Версилову; и однако, ребенок не от Версилова.
И глупая веселость его и французская фраза, которая шла к нему как к корове седло,
сделали то,
что я с чрезвычайным удовольствием выспался тогда у этого шута.
Что же до Васина, то я чрезвычайно был рад, когда он уселся наконец ко мне спиной за свою работу. Я развалился на диване и, смотря ему в спину, продумал долго и о многом.
— Я с вами согласен,
что очень многие этого бы не
сделали… и
что, бесспорно, поступок чрезвычайно бескорыстен…
Потому
что, во всяком случае, можно было бы
сделать то же самое, не обижая себя.
И хоть вы, конечно, может быть, и не пошли бы на мой вызов, потому
что я всего лишь гимназист и несовершеннолетний подросток, однако я все бы
сделал вызов, как бы вы там ни приняли и
что бы вы там ни
сделали… и, признаюсь, даже и теперь тех же целей.
— Нет, не нахожу смешным, — повторил он ужасно серьезно, — не можете же вы не ощущать в себе крови своего отца?.. Правда, вы еще молоды, потому
что… не знаю… кажется, не достигшему совершенных лет нельзя драться, а от него еще нельзя принять вызов… по правилам… Но, если хотите, тут одно только может быть серьезное возражение: если вы
делаете вызов без ведома обиженного, за обиду которого вы вызываете, то тем самым выражаете как бы некоторое собственное неуважение ваше к нему, не правда ли?
— А я все ждала,
что поумнеешь. Я выглядела вас всего с самого начала, Аркадий Макарович, и как выглядела, то и стала так думать: «Ведь он придет же, ведь уж наверно кончит тем,
что придет», — ну, и положила вам лучше эту честь самому предоставить, чтоб вы первый-то
сделали шаг: «Нет, думаю, походи-ка теперь за мной!»