Неточные совпадения
— Ваша воля. — И старуха протянула ему обратно часы. Молодой человек взял их и до того рассердился, что хотел
было уже уйти; но тотчас одумался, вспомнив, что идти больше некуда и что он
еще и за другим пришел.
— Вот-с, батюшка: коли по гривне в месяц с рубля, так за полтора рубля причтется с вас пятнадцать копеек, за месяц вперед-с. Да за два прежних рубля с вас
еще причитается по сему же счету вперед двадцать копеек. А всего, стало
быть, тридцать пять. Приходится же вам теперь всего получить за часы ваши рубль пятнадцать копеек. Вот получите-с.
— Я вам, Алена Ивановна, может
быть, на днях,
еще одну вещь принесу… серебряную… хорошую… папиросочницу одну… вот как от приятеля ворочу… — Он смутился и замолчал.
Но никто не разделял его счастия; молчаливый товарищ его смотрел на все эти взрывы даже враждебно и с недоверчивостью.
Был тут и
еще один человек, с виду похожий как бы на отставного чиновника. Он сидел особо, перед своею посудинкой, изредка отпивая и посматривая кругом. Он
был тоже как будто в некотором волнении.
Он беспрерывно взглядывал на чиновника, конечно, и потому
еще, что и сам тот упорно смотрел на него, и видно
было, что тому очень хотелось начать разговор.
Беру тебя
еще раз на личную свою ответственность, — так и сказали, — помни, дескать, ступай!» Облобызал я прах ног его, мысленно, ибо взаправду не дозволили бы,
бывши сановником и человеком новых государственных и образованных мыслей; воротился домой, и как объявил, что на службу опять зачислен и жалование получаю, господи, что тогда
было…
Это
была ужасно похудевшая женщина, тонкая, довольно высокая и стройная,
еще с прекрасными темно-русыми волосами и действительно с раскрасневшимися до пятен щеками.
Через минуту явилось письмо. Так и
есть: от матери, из Р—й губернии. Он даже побледнел, принимая его. Давно уже не получал он писем; но теперь и
еще что-то другое вдруг сжало ему сердце.
Письмо матери его измучило. Но относительно главнейшего, капитального пункта сомнений в нем не
было ни на минуту, даже в то
еще время, как он читал письмо. Главнейшая
суть дела
была решена в его голове, и решена окончательно: «Не бывать этому браку, пока я жив, и к черту господина Лужина!»
Любопытно бы разъяснить
еще одно обстоятельство: до какой степени они обе
были откровенны друг с дружкой в тот день и в ту ночь и во все последующее время?
Вдруг он вздрогнул: одна, тоже вчерашняя, мысль опять пронеслась в его голове. Но вздрогнул он не оттого, что пронеслась эта мысль. Он ведь знал, он предчувствовал, что она непременно «пронесется», и уже ждал ее; да и мысль эта
была совсем не вчерашняя. Но разница
была в том, что месяц назад, и даже вчера
еще, она
была только мечтой, а теперь… теперь явилась вдруг не мечтой, а в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он вдруг сам сознал это… Ему стукнуло в голову, и потемнело в глазах.
Раскольников говорил громко и указывал на него прямо рукой. Тот услышал и хотел
было опять рассердиться, но одумался и ограничился одним презрительным взглядом. Затем медленно отошел
еще шагов десять и опять остановился.
«Действительно, я у Разумихина недавно
еще хотел
было работы просить, чтоб он мне или уроки достал, или что-нибудь… — додумывался Раскольников, — но чем теперь-то он мне может помочь? Положим, уроки достанет, положим, даже последнею копейкой поделится, если
есть у него копейка, так что можно даже и сапоги купить, и костюм поправить, чтобы на уроки ходить… гм… Ну, а дальше? На пятаки-то что ж я сделаю? Мне разве того теперь надобно? Право, смешно, что я пошел к Разумихину…»
— Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ни одного бы великого человека не
было. Говорят: «долг, совесть», — я ничего не хочу говорить против долга и совести, — но ведь как мы их понимаем? Стой, я тебе
еще задам один вопрос. Слушай!
Но это
еще были мелочи, о которых он и думать не начинал, да и некогда
было.
Но каково же
было его изумление, когда он вдруг увидал, что Настасья не только на этот раз дома, у себя в кухне, но
еще занимается делом: вынимает из корзины белье и развешивает на веревках!
Идти на улицу так, для виду, гулять, ему
было противно, воротиться домой —
еще противнее.
Переведя дух и прижав рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив
еще раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница на ту пору стояла совсем пустая; все двери
были заперты; никого-то не встретилось. Во втором этаже одна пустая квартира
была, правда, растворена настежь, и в ней работали маляры, но те и не поглядели. Он постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно,
было бы лучше, если б их здесь совсем не
было, но… над ними
еще два этажа».
Старуха взглянула
было на заклад, но тотчас же уставилась глазами прямо в глаза незваному гостю. Она смотрела внимательно, злобно и недоверчиво. Прошло с минуту; ему показалось даже в ее глазах что-то вроде насмешки, как будто она уже обо всем догадалась. Он чувствовал, что теряется, что ему почти страшно, до того страшно, что, кажется, смотри она так, не говори ни слова
еще с полминуты, то он бы убежал от нее.
Стараясь развязать снурок и оборотясь к окну, к свету (все окна у ней
были заперты, несмотря на духоту), она на несколько секунд совсем его оставила и стала к нему задом. Он расстегнул пальто и высвободил топор из петли, но
еще не вынул совсем, а только придерживал правою рукой под одеждой. Руки его
были ужасно слабы; самому ему слышалось, как они, с каждым мгновением, все более немели и деревенели. Он боялся, что выпустит и уронит топор… вдруг голова его как бы закружилась.
Он
был в полном уме, затмений и головокружений уже не
было, но руки все
еще дрожали.
И если бы в ту минуту он в состоянии
был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а может
быть, и злодейств,
еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может
быть, что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и не от страху даже за себя, а от одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал.
Следов не осталось, только древко
еще было сырое.
Кох остался, пошевелил
еще раз тихонько звонком, и тот звякнул один удар; потом тихо, как бы размышляя и осматривая, стал шевелить ручку двери, притягивая и опуская ее, чтоб убедиться
еще раз, что она на одном запоре. Потом пыхтя нагнулся и стал смотреть в замочную скважину; но в ней изнутри торчал ключ и, стало
быть, ничего не могло
быть видно.
Так, стало
быть, и в кармане тоже должна
быть кровь, потому что я
еще мокрый кошелек тогда в карман сунул!» Мигом выворотил он карман, и — так и
есть — на подкладке кармана
есть следы, пятна!
«Стало
быть, не оставил же
еще совсем разум, стало
быть,
есть же соображение и память, коли сам спохватился и догадался! — подумал он с торжеством, глубоко и радостно вздохнув всею грудью, — просто слабосилие лихорадочное, бред на минуту», — и он вырвал всю подкладку из левого кармана панталон.
И долго, несколько часов, ему все
еще мерещилось порывами, что «вот бы сейчас, не откладывая, пойти куда-нибудь и все выбросить, чтоб уж с глаз долой, поскорей, поскорей!» Он порывался с дивана несколько раз, хотел
было встать, но уже не мог.
Здесь тоже духота
была чрезвычайная и, кроме того, до тошноты било в нос свежею,
еще не выстоявшеюся краской на тухлой олифе вновь покрашенных комнат.
Он искоса и отчасти с негодованием посмотрел на Раскольникова: слишком уж на нем
был скверен костюм, и, несмотря на все принижение, все
еще не по костюму
была осанка...
— И какой
еще п-п-полк
был! — воскликнул Илья Петрович, весьма довольный, что его так приятно пощекотали, но все
еще будируя. [Будируя — т. е. сердясь (от фр. bouder).]
Не то чтоб он понимал, но он ясно ощущал, всею силою ощущения, что не только с чувствительными экспансивностями, как давеча, но даже с чем бы то ни
было ему уже нельзя более обращаться к этим людям в квартальной конторе, и
будь это всё его родные братья и сестры, а не квартальные поручики, то и тогда ему совершенно незачем
было бы обращаться к ним и даже ни в каком случае жизни; он никогда
еще до сей минуты не испытывал подобного странного и ужасного ощущения.
Он бросился в угол, запустил руку под обои и стал вытаскивать вещи и нагружать ими карманы. Всего оказалось восемь штук: две маленькие коробки, с серьгами или с чем-то в этом роде, — он хорошенько не посмотрел; потом четыре небольшие сафьянные футляра. Одна цепочка
была просто завернута в газетную бумагу.
Еще что-то в газетной бумаге, кажется орден…
Он шел скоро и твердо, и хоть чувствовал, что весь изломан, но сознание
было при нем. Боялся он погони, боялся, что через полчаса, через четверть часа уже выйдет, пожалуй, инструкция следить за ним; стало
быть, во что бы ни стало надо
было до времени схоронить концы. Надо
было управиться, пока
еще оставалось хоть сколько-нибудь сил и хоть какое-нибудь рассуждение… Куда же идти?
Это
было уже давно решено: «Бросить все в канаву, и концы в воду, и дело с концом». Так порешил он
еще ночью, в бреду, в те мгновения, когда, он помнил это, несколько раз порывался встать и идти: «Поскорей, поскорей, и все выбросить». Но выбросить оказалось очень трудно.
Оглядевшись
еще раз, он уже засунул и руку в карман, как вдруг у самой наружной стены, между воротами и желобом, где все расстояние
было шириною в аршин, заметил он большой неотесанный камень, примерно, может
быть, пуда в полтора весу, прилегавший прямо к каменной уличной стене.
Он тут, может
быть, с построения дома лежит и
еще столько же пролежит.
«Если действительно все это дело сделано
было сознательно, а не по-дурацки, если у тебя действительно
была определенная и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже
еще не видал… Это как же?»
Произошло это утром, в десять часов. В этот час утра, в ясные дни, солнце всегда длинною полосой проходило по его правой стене и освещало угол подле двери. У постели его стояла Настасья и
еще один человек, очень любопытно его разглядывавший и совершенно ему незнакомый. Это
был молодой парень в кафтане, с бородкой, и с виду походил на артельщика. Из полуотворенной двери выглядывала хозяйка. Раскольников приподнялся.
—
Еще бы; а вот генерала Кобелева никак не могли там при мне разыскать. Ну-с, долго рассказывать. Только как я нагрянул сюда, тотчас же со всеми твоими делами познакомился; со всеми, братец, со всеми, все знаю; вот и она видела: и с Никодимом Фомичом познакомился, и Илью Петровича мне показывали, и с дворником, и с господином Заметовым, Александром Григорьевичем, письмоводителем в здешней конторе, а наконец, и с Пашенькой, — это уж
был венец; вот и она знает…
Или, например, этот предполагавшийся брак, когда
еще дочка, Наталья Егоровна, жива
была…
Он схватил бутылку, в которой
еще оставалось пива на целый стакан, и с наслаждением
выпил залпом, как будто потушая огонь в груди.
— Это пусть, а все-таки вытащим! — крикнул Разумихин, стукнув кулаком по столу. — Ведь тут что всего обиднее? Ведь не то, что они врут; вранье всегда простить можно; вранье дело милое, потому что к правде ведет. Нет, то досадно, что врут, да
еще собственному вранью поклоняются. Я Порфирия уважаю, но… Ведь что их, например, перво-наперво с толку сбило? Дверь
была заперта, а пришли с дворником — отперта: ну, значит, Кох да Пестряков и убили! Вот ведь их логика.
А опричь него в распивочной на ту пору
был всего один человек посторонний, да
еще спал на лавке другой, по знакомству, да двое наших мальчишков-с.
Тотчас же убили, всего каких-нибудь пять или десять минут назад, — потому так выходит, тела
еще теплые, — и вдруг, бросив и тела и квартиру отпертую и зная, что сейчас туда люди прошли, и добычу бросив, они, как малые ребята, валяются на дороге, хохочут, всеобщее внимание на себя привлекают, и этому десять единогласных свидетелей
есть!
— Ваша мамаша,
еще в бытность мою при них, начала к вам письмо. Приехав сюда, я нарочно пропустил несколько дней и не приходил к вам, чтоб уж
быть вполне уверенным, что вы извещены обо всем; но теперь, к удивлению моему…
Между тем Раскольников, слегка
было оборотившийся к нему при ответе, принялся вдруг его снова рассматривать пристально и с каким-то особенным любопытством, как будто давеча
еще не успел его рассмотреть всего или как будто что-то новое в нем его поразило: даже приподнялся для этого нарочно с подушки.
— На все
есть мера, — высокомерно продолжал Лужин, — экономическая идея
еще не
есть приглашение к убийству, и если только предположить…
— Я люблю, — продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении говорил, — я люблю, как
поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или,
еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают…
В последнее время его даже тянуло шляться по всем этим местам, когда тошно становилось, «чтоб
еще тошней
было».
«Не зайдете, милый барин?» — спросила одна из женщин довольно звонким и не совсем
еще осипшим голосом. Она
была молода и даже не отвратительна — одна из всей группы.