Неточные совпадения
— Это
что, ученый-то человек? Батюшка мой,
да там
вас ждут не дождутся! — вскричал толстяк, нелицемерно обрадовавшись. — Ведь я теперь сам от них, из Степанчикова; от обеда уехал, из-за пудинга встал: с Фомой усидеть не мог! Со всеми там переругался из-за Фомки проклятого… Вот встреча!
Вы, батюшка, меня извините. Я Степан Алексеич Бахчеев и
вас вот эдаким от полу помню… Ну, кто бы сказал?.. А позвольте
вас…
Да, сударь, я
вам такое могу рассказать,
что вы только рот разинете
да так и останетесь до второго пришествия с разинутым ртом.
И уж как начнет ученым своим языком колотить, так уж та-та-та! тата-та! то есть такой, я
вам скажу, болтливый язык,
что отрезать его
да выбросить на навозную кучу, так он и там будет болтать, все будет болтать, пока ворона не склюет.
— А кто
вас тянул к дядюшке? Сидели бы там, где-нибудь у себя, коли было где сесть! Нет, батюшка, тут, я
вам скажу, ученостью мало возьмете,
да и никакой дядюшка
вам не поможет; попадете в аркан!
Да я у них похудел в одни сутки. Ну, верите ли,
что я у них похудел? Нет,
вы, я вижу, не верите.
Что ж, пожалуй, бог с
вами, не верьте.
—
Да вы, батюшка,
чего обижаетесь? — отвечал толстяк.
—
Да вы-то
чего! — закричал я, в запальчивости снова обращаясь к мужикам. —
Вы бы ему так все прямо и высказали. Дескать, эдак нельзя, Фома Фомич, а вот оно как! Ведь есть же у
вас язык?
—
Да ведь я только пожать ее у
вас просил, батюшка, если только позволите, а не поцеловать. А
вы уж думали,
что поцеловать? Нет, отец родной, покамест еще только пожать.
Вы, благодетель, верно меня за барского шута принимаете? — проговорил он, смотря на меня с насмешкою.
Сидел за столом — помню еще, подавали его любимый киселек со сливками, — молчал-молчал
да как вскочит: «Обижают меня, обижают!» — «
Да чем же, говорю, тебя, Фома Фомич, обижают?» — «
Вы теперь, говорит, мною пренебрегаете;
вы генералами теперь занимаетесь;
вам теперь генералы дороже меня!» Ну, разумеется, я теперь все это вкратце тебе передаю; так сказать, одну только сущность; но если бы ты знал,
что он еще говорил… словом, потряс всю мою душу!
— Маменька! маменька,
что вы!
да ведь это Сережа, — бормотал дядя, дрожа всем телом от страха. — Ведь он, маменька, к нам в гости приехал.
— Как
что случилось?
Да знаете ли
вы,
что он пляшет комаринского?
Да имеете ли
вы после этого здравое понятие о том,
что такое комаринский?
Да понимаете ли,
что вы оскорбили благороднейшие чувства мои своим ответом?
—
Да, вы-с. Спрашиваю
вас потому,
что дорожу мнением истинно умных людей, а не каких-нибудь проблематических умников, которые умны потому только,
что их беспрестанно рекомендуют за умников, за ученых, а иной раз и нарочно выписывают, чтоб показывать их в балагане или вроде того.
— Ну, скажите ради здравого смысла: для
чего мне, читателю, знать,
что у него есть поместья? Есть — так поздравляю
вас с этим! Но как мило, как это шутливо описано! Он блещет остроумием, он брызжет остроумием, он кипит! Это какой-то Нарзан остроумия!
Да, вот как надо писать! Мне кажется, я бы именно так писал, если б согласился писать в журналах…
—
Да я и сам потом смеялся, — крикнул дядя, смеясь добродушным образом и радуясь,
что все развеселились. — Нет, Фома, уж куда ни шло! распотешу я
вас всех, расскажу, как я один раз срезался… Вообрази, Сергей, стояли мы в Красногорске…
Да я в людскую теперь не могу сойти: «француз ты, говорят, француз!» Нет, сударь, Фома Фомич, не один я, дурак, а уж и добрые люди начали говорить в один голос,
что вы как есть злющий человек теперь стали, а
что барин наш перед
вами все одно,
что малый ребенок;
что вы хоть породой и енаральский сын и сами, может, немного до енарала не дослужили, но такой злющий, как то есть должен быть настоящий фурий.
— Как так
что ж?
Да ведь кому двадцать два года, у того это и на лбу написано, как у меня, например, когда я давеча на средину комнаты выскочил или как теперь перед
вами… Распроклятый возраст!
—
Да, конечно, Фома Фомич; но теперь из-за меня идет дело, потому
что они то же говорят,
что и
вы, ту же бессмыслицу; тоже подозревают,
что он влюблен в меня. А так как я бедная, ничтожная, а так как замарать меня ничего не стоит, а они хотят женить его на другой, так вот и требуют, чтоб он меня выгнал домой, к отцу, для безопасности. А ему когда скажут про это, то он тотчас же из себя выходит; даже Фому Фомича разорвать готов. Вон они теперь и кричат об этом; уж я предчувствую,
что об этом.
—
Да, полковник,
да! именно так будет, потому
что так должно быть. Завтра же ухожу от
вас. Рассыпьте ваши миллионы, устелите весь путь мой, всю большую дорогу вплоть до Москвы кредитными билетами — и я гордо, презрительно пройду по вашим билетам; эта самая нога, полковник, растопчет, загрязнит, раздавит эти билеты, и Фома Опискин будет сыт одним благородством своей души! Я сказал и доказал! Прощайте, полковник. Про-щай-те, полковник!..
— Как будто по маслу? Гм… Я, впрочем, не про масло
вам говорил… Ну,
да все равно! Вот
что значит, полковник, исполненный долг! Побеждайте же себя.
Вы самолюбивы, необъятно самолюбивы!
— Ну
да, неужели же плакать? Если хотите, я
вам расскажу биографию Видоплясова, и уверен,
что вы посмеетесь.
— Отказался от пятнадцати тысяч, чтоб взять потом тридцать. Впрочем, знаете
что? — прибавил он, подумав. — Я сомневаюсь, чтоб у Фомы был какой-нибудь расчет. Это человек непрактический; это тоже в своем роде какой-то поэт. Пятнадцать тысяч… гм! Видите ли: он и взял бы деньги,
да не устоял перед соблазном погримасничать, порисоваться. Это, я
вам скажу, такая кислятина, такая слезливая размазня, и все это при самом неограниченном самолюбии!
—
Да ведь этого нельзя не заметить; притом же они, кажется, имеют тайные свидания. Утверждали даже,
что она с ним в непозволительной связи.
Вы только, пожалуйста, не рассказывайте. Я
вам говорю под секретом.
—
Да почему ж
вы так уверены,
что она непременно с
вами убежит?
—
Да неужели
вы не понимаете,
что такой поступок даже неблагороден?
—
Да что сказать тебе, друг мой? Ведь найдет же человек, когда лезть с своими пустяками! Точно ты, брат Григорий, не мог уж и времени другого найти для своих жалоб? Ну,
что я для тебя сделаю? Пожалей хоть ты меня, братец. Ведь я, так сказать, изнурен
вами, съеден живьем, целиком! Мочи моей нет с ними, Сергей!
— Дядюшка! дядюшка! — вскричал я, теряя последнее терпение. — Я с
вами о деле хочу поговорить, а
вы…
Да знаете ли
вы, повторяю опять, знаете ли
вы,
что делается с Настасьей Евграфовной?
— Дядюшка, в каком
вы заблуждении, дядюшка!
Да знаете ли,
что Настасья Евграфовна завтра же едет отсюда, если уж теперь не уехала? Знаете ли,
что отец нарочно и приехал сегодня, с тем чтоб ее увезти?
что уж это совсем решено,
что она сама лично объявила мне сегодня об этом и в заключение велела
вам кланяться, — знаете ли
вы это, иль нет?
—
Да про кого и про
что вы говорите? — сказал я с нетерпением, начиная, впрочем, догадываться. — Уж не Татьяна ль Ивановна?
—
Да что ж, Егор Ильич, шептаться аль ехать? — вскричал в другой раз господин Бахчеев. — Аль уж отложить лошадок
да закуску подать, — как
вы думаете: не выпить ли водочки?
— Не в полном своем здоровье! ну вот подите
вы с ним! — подхватил толстяк, весь побагровев от злости. — Ведь поклялся же бесить человека! Со вчерашнего дня клятву такую дал! Дура она, отец мой, повторяю тебе, капитальная дура, а не то,
что не в полном своем здоровье; сызмалетства на купидоне помешана! Вот и довел ее теперь купидон до последней точки. А про того, с бороденкой-то, и поминать нечего! Небось задувает теперь по всем по трем с денежками, динь-динь-динь,
да посмеивается.
— Ваш поступок в моем доме, сударь, был скверный поступок, — отвечал дядя, строго взглянув на Обноскина, — а это и дом-то не ваш.
Вы слышали: Татьяна Ивановна не хочет оставаться здесь ни минуты.
Чего же
вам более? Ни слова — слышите, ни слова больше, прошу
вас! Я чрезвычайно желаю избежать дальнейших объяснений,
да и
вам это будет выгоднее.
— Это
что? — закричала она. —
Что это здесь происходит?
Вы, Егор Ильич, врываетесь в благородный дом с своей ватагой, пугаете дам, распоряжаетесь!..
Да на
что это похоже? Я еще не выжила из ума, слава богу, Егор Ильич! А ты, пентюх! — продолжала она вопить, набрасываясь на сына. — Ты уж и нюни распустил перед ними! Твоей матери делают оскорбление в ее же доме, а ты рот разинул! Какой ты порядочный молодой человек после этого? Ты тряпка, а не молодой человек после этого!
— Друг ты мой,
да ведь тут же прибавила,
что «ни за
что не выйду за
вас».
–…А он, — визжал Фома, — он, испугавшись,
что я его увидел, осмелился завлекать лживым письмом меня, честного и прямодушного, в потворство своему преступлению, —
да, преступлению!.. ибо из наиневиннейшей доселе девицы
вы сделали…
—
Да и я довольно от
вас натерпелась-с.
Что вы сиротством моим меня попрекаете-с? Долго ли обидеть сироту? Я еще не ваша раба-с! Я сама подполковничья дочь-с! Ноги моей не будет-с в вашем доме, не будет-с… сегодня же-с!..
—
Да перестанете ли вы-с? — запищала опять Перепелицына. — Убить,
что ли,
вы несчастного человека хотите-с, потому
что они в ваших руках-с?..
— Пораженный, раздраженный, убитый, — продолжал Фома, — я заперся сегодня на ключ и молился,
да внушит мне Бог правые мысли! Наконец положил я: в последний раз и публично испытать
вас. Я, может быть, слишком горячо принялся, может быть, слишком предался моему негодованию; но за благороднейшие побуждения мои
вы вышвырнули меня из окошка! Падая из окошка, я думал про себя: «Вот так-то всегда на свете вознаграждается добродетель!» Тут я ударился оземь и затем едва помню,
что со мною дальше случилось!
—
Да,
да! — подхватила Сашенька. — Я и не знала,
что вы такой хороший человек, Фома Фомич, и была к
вам непочтительна. А
вы простите меня, Фома Фомич, и уж будьте уверены,
что я буду
вас всем сердцем любить. Если б
вы знали, как я теперь
вас почитаю!
—
Да, Фома! — подхватил Бахчеев, — прости и ты меня, дурака! не знал я тебя, не знал! Ты, Фома Фомич, не только ученый, но и — просто герой! Весь дом мой к твоим услугам. А лучше всего приезжай-ка, брат, ко мне послезавтра,
да уж и с матушкой-генеральшей,
да уж и с женихом и невестой, —
да чего тут! всем домом ко мне! то есть вот как пообедаем, — заранее не похвалюсь, а одно скажу: только птичьего молока для
вас не достану! Великое слово даю!
— Атанде-с, — прервал Коровкин. — Рекомендуюсь: дитя природы… Но
что я вижу? Здесь дамы… А зачем же ты не сказал мне, подлец,
что у тебя здесь дамы? — прибавил он, с плутовскою улыбкою смотря на дядю. — Ничего? не робей!.. представимся и прекрасному полу… Прелестные дамы! — начал он, с трудом ворочая языком и завязая на каждом слове. —
Вы видите несчастного, который… ну,
да уж и так далее… Остальное не договаривается… Музыканты! польку!
— Тогда еще вечер был, и солнце на
вас обоих так светило, а я сидел в углу и трубку курил
да на
вас смотрел… Я, Сережа, каждый месяц к ней на могилу, в город, езжу, — прибавил он пониженным голосом, в котором слышались дрожание и подавляемые слезы. — Я об этом сейчас Насте говорил: она сказала,
что мы оба вместе будем к ней ездить…
—
Да послушайте, дядюшка, — сказал я, — ведь он жалуется на то,
что ему житья нет в здешнем доме. Отправьте его, хоть на время, в Москву, к тому каллиграфу. Ведь он,
вы говорили, у каллиграфа какого-то жил.