Неточные совпадения
Послушай, Ваня, а ведь я все-таки рад, что
твоя стряпня
не стихами писана.
Разумеется, надо, чтобы все это и с
твоей стороны было благородно; чтоб за дело, за настоящее дело деньги и почести брать, а
не так, чтоб как-нибудь там, по протекции…
Ну, лицо
не лицо, — это ведь
не велика беда, лицо-то; для меня и
твое хорошо, и очень нравится…
Подождем годика эдак полтора или хоть год: пойдешь хорошо, утвердишься крепко на своей дороге —
твоя Наташа;
не удастся тебе — сам рассуди!..
— Наташенька, деточка моя, дочка моя, милочка, что с тобою! — вскричал он наконец, и слезы градом хлынули из глаз его. — Отчего ты тоскуешь? Отчего плачешь и день и ночь? Ведь я все вижу; я ночей
не сплю, встаю и слушаю у
твоей комнаты!.. Скажи мне все, Наташа, откройся мне во всем, старику, и мы…
Я уж слышу, знаю, что без тебя я
не проживу; ты мне надобен, мне
твое сердце надобно,
твоя душа золотая…
— Ах, как мне хотелось тебя видеть! — продолжала она, подавив свои слезы. — Как ты похудел, какой ты больной, бледный; ты в самом деле был нездоров, Ваня? Что ж я, и
не спрошу! Все о себе говорю; ну, как же теперь
твои дела с журналистами? Что
твой новый роман, подвигается ли?
—
Твой дедушка? да ведь он уже умер! — сказал я вдруг, совершенно
не приготовившись отвечать на ее вопрос, и тотчас раскаялся. С минуту стояла она в прежнем положении и вдруг вся задрожала, но так сильно, как будто в ней приготовлялся какой-нибудь опасный нервический припадок. Я схватился было поддержать ее, чтоб она
не упала. Через несколько минут ей стало лучше, и я ясно видел, что она употребляет над собой неестественные усилия, скрывая передо мною свое волнение.
— Ведь
не графского же рода и она,
твоя очаровательная-то! — продолжала Анна Андреевна, крайне раздраженная моей похвалой будущей невесте молодого князя.
— Нет, Ваня, — прибавила она, положив мне обе руки на плечи и грустно улыбаясь, — нет, голубчик; это всегдашний
твой разговор, но…
не говори лучше об этом.
— Я смотрю теперь на
твою улыбку, Наташа. Где ты взяла ее? У тебя прежде
не было такой.
Я рассказал ей всю нашу историю: как ты бросила для меня свой дом, как мы жили одни, как мы теперь мучаемся, боимся всего и что теперь мы прибегаем к ней (я и от
твоего имени говорил, Наташа), чтоб она сама взяла нашу сторону и прямо сказала бы мачехе, что
не хочет идти за меня, что в этом все наше спасение и что нам более нечего ждать ниоткуда.
Она сказала нам прямо, что
не может быть
твоей женой.
— Потому, мне казалось,
твой дедушка
не мог жить один, всеми оставленный. Он был такой старый, слабый; вот я и думал, что кто-нибудь ходил к нему. Возьми, вот
твои книги. Ты по ним учишься?
— Подожди, странная ты девочка! Ведь я тебе добра желаю; мне тебя жаль со вчерашнего дня, когда ты там в углу на лестнице плакала. Я вспомнить об этом
не могу… К тому же
твой дедушка у меня на руках умер, и, верно, он об тебе вспоминал, когда про Шестую линию говорил, значит, как будто тебя мне на руки оставлял. Он мне во сне снится… Вот и книжки я тебе сберег, а ты такая дикая, точно боишься меня. Ты, верно, очень бедна и сиротка, может быть, на чужих руках; так или нет?
— Ну, да ты
не болтай, а поскорей пойдем. Двадцать минут
твои, а там и пусти.
Правда
твоя, встречал я тебя, видал и прежде, много раз хотел подойти, да все
не смел, все откладывал.
— Теперь, друг, еще одно слово, — продолжал он. — Слышал я, как
твоя слава сперва прогремела; читал потом на тебя разные критики (право, читал; ты думаешь, я уж ничего
не читаю); встречал тебя потом в худых сапогах, в грязи без калош, в обломанной шляпе и кой о чем догадался. По журналистам теперь промышляешь?
— Слушай, Маслобоев! Братское
твое предложение ценю, но ничего
не могу теперь отвечать, а почему — долго рассказывать. Есть обстоятельства. Впрочем, обещаюсь: все расскажу тебе потом, по-братски. За предложение благодарю: обещаюсь, что приду к тебе и приду много раз. Но вот в чем дело: ты со мной откровенен, а потому и я решаюсь спросить у тебя совета, тем более что ты в этих делах мастак.
«И старик хмурится, как письмо
твое увидит, — говорила она, — узнать-то ему очень хочется, сердечному, что в письме, да и спросить-то нельзя,
не решается.
— Я завтра же тебе куплю другое. Я и книжки
твои тебе принесу. Ты будешь у меня жить. Я тебя никому
не отдам, если сама
не захочешь; успокойся…
— Нелли, послушай, — спросил я, как только она успокоилась. — Ты вот говоришь, что тебя любила только одна мамаша и никто больше. А разве
твой дедушка и вправду
не любил тебя?
— Стало быть, он очень любил
твою мамашу? Как же он
не жил с нею?
— Нелли, — сказал я, — вот ты теперь больна, расстроена, а я должен тебя оставить одну, взволнованную и в слезах. Друг мой! Прости меня и узнай, что тут есть тоже одно любимое и непрощенное существо, несчастное, оскорбленное и покинутое. Она ждет меня. Да и меня самого влечет теперь после
твоего рассказа так, что я, кажется,
не перенесу, если
не увижу ее сейчас, сию минуту…
— Полно, Наташа, — спешил я разуверить ее. — Ведь я был очень болен всю ночь: даже и теперь едва стою на ногах, оттого и
не заходил ни вечером вчера, ни сегодня, а ты и думаешь, что я рассердился… Друг ты мой дорогой, да разве я
не знаю, что теперь в
твоей душе делается?
Если, по
твоему мнению, я говорю глупости, вразуми меня, а
не смейся надо мною.
Почему мне кажется, что если б я был на
твоем месте, я б
не осмеял так оскорбительно своего сына, как ты теперь меня.
Я ведь
не из сегодняшних только слов
твоих это вывожу.
Я уж и
не говорю о
твоей судьбе, но подумай, если только в тебе честные намерения, вместе с собой ты губишь и Наталью Николаевну, решительно губишь!
— Полно, Алеша,
не тоскуй, — сказала она, — другие виноватее тебя. Садись и выслушай, что я скажу сейчас
твоему отцу. Пора кончить!
Не говори, что я
не понимаю
твоей любви и мало ценю ее.
— Полно, Алеша, будь у ней, когда хочешь. Я
не про то давеча говорила. Ты
не понял всего. Будь счастлив с кем хочешь.
Не могу же я требовать у
твоего сердца больше, чем оно может мне дать…
— Наташа, ты ангел, а я
твоего пальчика
не стою! — вскричал Алеша с восторгом и с раскаянием.
— Но разве я попрекал тебя, разве я бранил тебя за эту чашку? Неужели ж ты
не видишь, Нелли, сколько злого, самодовольно злого в
твоем поступке? Хорошо ли это? Неужели тебе
не стыдно? Неужели…
— Вся надежда на вас, — говорил он мне, сходя вниз. — Друг мой, Ваня! Я перед тобой виноват и никогда
не мог заслужить
твоей любви, но будь мне до конца братом: люби ее,
не оставляй ее, пиши мне обо всем как можно подробнее и мельче, как можно мельче пиши, чтоб больше уписалось. Послезавтра я здесь опять, непременно, непременно! Но потом, когда я уеду, пиши!
Расскажи, как он
не хотел прощать
твою мать, и как она посылала тебя к нему в свой предсмертный час, чтоб он пришел к ней простить ее, и как он
не хотел… и как она умерла.
— Я знаю, Нелли, что
твою мать погубил злой человек, злой и безнравственный, но знаю тоже, что она отца своего любила и почитала, — с волнением произнес старик, продолжая гладить Нелли по головке и
не стерпев, чтоб
не бросить нам в эту минуту этот вызов. Легкая краска покрыла его бледные щеки; он старался
не взглядывать на нас.
— Матушка мне то же говорила, — резко подхватила Нелли, — и, как мы шли домой, все говорила: это
твой дедушка, Нелли, а я виновата перед ним, вот он и проклял меня, за это меня теперь бог и наказывает, и весь вечер этот и все следующие дни все это же говорила. А говорила, как будто себя
не помнила…
А потом позвала меня и сказала: вот что, Нелли, я теперь больна и
не могу идти, а я написала письмо
твоему дедушке, поди к нему и отдай письмо.
— Так и надо, — сказала Анна Андреевна,
не смотря на Николая Сергеича и крепко прижимая к себе Нелли, — так и надо с ним;
твой дедушка был злой и жестокосердый…
— Нет, Наташа, мне, мне надо у
твоих ног лежать до тех пор, пока сердце мое услышит, что ты простила меня, потому что никогда, никогда
не могу заслужить я теперь от тебя прощения!
Да ведь я… слушай, Наташа: да ведь я часто к тебе ходил, и мать
не знала, и никто
не знал; то под окнами у тебя стою, то жду: полсутки иной раз жду где-нибудь на тротуаре у
твоих ворот!
А сколько раз зимой я поздно ночью на
твою лестницу подымусь и в темных сенях стою, сквозь дверь прислушиваюсь:
не услышу ли
твоего голоска?
И тюфяк
твой и кровать — все там на прежнем месте стоит и
не тронуто.