Установленный обычаем пятиминутный предвыборный перерыв. Установленное обычаем предвыборное молчание. Но сейчас оно не было тем действительно молитвенным, благоговейным, как всегда: сейчас было как у древних,
когда еще не знали наших аккумуляторных башен, когда неприрученное небо еще бушевало время от времени «грозами». Сейчас было, как у древних перед грозой.
Неточные совпадения
Я пишу это и чувствую: у меня горят щеки. Вероятно, это похоже на то, что испытывает женщина,
когда впервые услышит в себе пульс нового,
еще крошечного, слепого человечка. Это я и одновременно не я. И долгие месяцы надо будет питать его своим соком, своей кровью, а потом — с болью оторвать его от себя и положить к ногам Единого Государства.
Когда она вошла,
еще вовсю во мне гудел логический маховик, и я по инерции заговорил о только что установленной мною формуле, куда входили и мы все, и машины, и танец.
Много невероятного мне приходилось читать и слышать о тех временах,
когда люди жили
еще в свободном, то есть неорганизованном, диком состоянии.
Но первое: я не способен на шутки — во всякую шутку неявной функцией входит ложь; и второе: Единая Государственная Наука утверждает, что жизнь древних была именно такова, а Единая Государственная Наука ошибаться не может. Да и откуда тогда было бы взяться государственной логике,
когда люди жили в состоянии свободы, то есть зверей, обезьян, стада. Чего можно требовать от них, если даже и в наше время откуда-то со дна, из мохнатых глубин, —
еще изредка слышно дикое, обезьянье эхо.
Около пяти столетий назад,
когда работа в Операционном
еще только налаживалась, нашлись глупцы, которые сравнивали Операционное с древней инквизицией, но ведь это так нелепо, как ставить на одну точку хирурга, делающего трахеотомию, и разбойника с большой дороги: у обоих в руках, быть может, один и тот же нож, оба делают одно и то же — режут горло живому человеку.
Слава Благодетелю:
еще двадцать минут! Но минуты — такие до смешного коротенькие, куцые — бегут, а мне нужно столько рассказать ей — все, всего себя: о письме О, и об ужасном вечере,
когда я дал ей ребенка; и почему-то о своих детских годах — о математике Пляпе, о и как я в первый раз был на празднике Единогласия и горько плакал, потому что у меня на юнифе — в такой день — оказалось чернильное пятно.
Вот — о Дне Единогласия, об этом великом дне. Я всегда любил его — с детских лет. Мне кажется, для нас — это нечто вроде того, что для древних была их «Пасха». Помню, накануне, бывало, составишь себе такой часовой календарик — с торжеством вычеркиваешь по одному часу: одним часом ближе, на один час меньше ждать… Будь я уверен, что никто не увидит, — честное слово, я бы и нынче всюду носил с собой такой календарик и следил по нему, сколько
еще осталось до завтра,
когда я увижу — хоть издали…
Сидел в коридоре на подоконнике против двери — все чего-то ждал, тупо, долго. Слева зашлепали шаги. Старик: лицо — как проколотый, пустой, осевший складками пузырь — и из прокола
еще сочится что-то прозрачное, медленно стекает вниз. Медленно, смутно понял: слезы. И только
когда старик был уже далеко — я спохватился и окликнул его...
Он тоже знал ее, и от этого мне было
еще мучительней, но, может быть, он тоже вздрогнет,
когда услышит, и мы будем убивать уже вдвоем, я не буду один в эту последнюю мою секунду…
Когда приказчик говорил: «Хорошо бы, барин, то и то сделать», — «Да, недурно», — отвечал он обыкновенно, куря трубку, которую курить сделал привычку,
когда еще служил в армии, где считался скромнейшим, деликатнейшим и образованнейшим офицером.
— Ну? Что? — спросила она и, махнув на него салфеткой, почти закричала: — Да сними ты очки! Они у тебя как на душу надеты — право! Разглядываешь, усмехаешься… Смотри, как бы над тобой не усмехнулись! Ты — хоть на сегодня спусти себя с цепочки. Завтра я уеду,
когда еще встретимся, да и — встретимся ли? В Москве у тебя жена, там я тебе лишняя.
Неточные совпадения
Аммос Федорович (в сторону).Вот выкинет штуку,
когда в самом деле сделается генералом! Вот уж кому пристало генеральство, как корове седло! Ну, брат, нет, до этого
еще далека песня. Тут и почище тебя есть, а до сих пор
еще не генералы.
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь в лавке,
когда его завидишь. То есть, не то уж говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи лежит в бочке, что у меня сиделец не будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему
еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
Городничий (в сторону).Славно завязал узелок! Врет, врет — и нигде не оборвется! А ведь какой невзрачный, низенький, кажется, ногтем бы придавил его. Ну, да постой, ты у меня проговоришься. Я тебя уж заставлю побольше рассказать! (Вслух.)Справедливо изволили заметить. Что можно сделать в глуши? Ведь вот хоть бы здесь: ночь не спишь, стараешься для отечества, не жалеешь ничего, а награда неизвестно
еще когда будет. (Окидывает глазами комнату.)Кажется, эта комната несколько сыра?
Лука Лукич. Что ж мне, право, с ним делать? Я уж несколько раз ему говорил. Вот
еще на днях,
когда зашел было в класс наш предводитель, он скроил такую рожу, какой я никогда
еще не видывал. Он-то ее сделал от доброго сердца, а мне выговор: зачем вольнодумные мысли внушаются юношеству.
А любопытно взглянуть ко мне в переднюю,
когда я
еще не проснулся: графы и князья толкутся и жужжат там, как шмели, только и слышно: ж… ж… ж… Иной раз и министр…