Неточные совпадения
Когда во время Двухсотлетней Войны все дороги разрушились и заросли травой — первое время, должно быть, казалось очень неудобно жить в городах, отрезанных
один от
другого зелеными дебрями.
В эти часы вы увидите: в комнате у
одних целомудренно спущены шторы,
другие мерно по медным ступеням Марша проходят проспектом, третьи — как я сейчас — за письменным столом.
Но не ясно ли: блаженство и зависть — это числитель и знаменатель дроби, именуемой счастьем. И какой был бы смысл во всех бесчисленных жертвах Двухсотлетней Войны, если бы в нашей жизни все-таки еще оставался повод для зависти. А он оставался, потому что оставались носы «пуговицей» и носы «классические» (наш тогдашний разговор на прогулке), потому что любви
одних добивались многие,
других — никто.
Я верю — вы поймете, что мне так трудно писать, как никогда ни
одному автору на протяжении всей человеческой истории:
одни писали для современников,
другие — для потомков, но никто никогда не писал для предков или существ, подобных их диким, отдаленным предкам…
Дальше — в комнате R. Как будто — все точно такое, что и у меня: Скрижаль, стекло кресел, стола, шкафа, кровати. Но чуть только вошел — двинул
одно кресло,
другое — плоскости сместились, все вышло из установленного габарита, стало неэвклидным. R — все тот же, все тот же. По Тэйлору и математике — он всегда шел в хвосте.
Вот теперь щелкнула кнопка у ворота — на груди — еще ниже. Стеклянный шелк шуршит по плечам, коленям — по полу. Я слышу — и это еще яснее, чем видеть, — из голубовато-серой шелковой груды вышагнула
одна нога и
другая…
Было два меня.
Один я — прежний, Д-503, нумер Д-503, а
другой… Раньше он только чуть высовывал свои лохматые лапы из скорлупы, а теперь вылезал весь, скорлупа трещала, вот сейчас разлетится в куски и… и что тогда?
Я —
один. Или вернее: наедине с этим,
другим «я». Я — в кресле, и, положив нога на ногу, из какого-то «там» с любопытством гляжу, как я — я же — корчусь на кровати.
И все-таки
один — благодетель,
другой — преступник,
один со знаком +,
другой со знаком — …
Все это слишком ясно, все это в
одну секунду, в
один оборот логической машины, а потом тотчас же зубцы зацепили минус — и вот наверху уж
другое: еще покачивается кольцо в шкафу. Дверь, очевидно, только захлопнули — а ее, I, нет: исчезла. Этого машина никак не могла провернуть. Сон? Но я еще и сейчас чувствую: непонятная сладкая боль в правом плече — прижавшись к правому плечу, I — рядом со мной в тумане. «Ты любишь туман?» Да, и туман… все люблю, и все — упругое, новое, удивительное, все — хорошо…
У себя в комнате — наконец
один. Но тут
другое: телефон. Опять беру трубку: «Да, I-330, пожалуйста». И снова в трубке — легкий шум, чьи-то шаги в коридоре — мимо дверей ее комнаты, и молчание… Бросаю трубку — и не могу, не могу больше. Туда — к ней.
Двое:
один — коротенький, тумбоногий — глазами, как на рога, подкидывал пациентов, и
другой — тончайший, сверкающие ножницы-губы, лезвие-нос… Тот самый.
Сквозь стекло на меня — туманно, тускло — тупая морда какого-то зверя, желтые глаза, упорно повторяющие
одну и ту же непонятную мне мысль. Мы долго смотрели
друг другу в глаза — в эти шахты из поверхностного мира в
другой, заповерхностный. И во мне копошится: «А вдруг он, желтоглазый, — в своей нелепой, грязной куче листьев, в своей невычисленной жизни — счастливее нас?»
По широкой сумрачной лестнице сбежал ниже, потянул
одну дверь,
другую, третью: заперто. Все было заперто, кроме только той
одной «нашей» квартиры, и там — никого.
И страннее, противоестественнее всего, что пальцу вовсе не хочется быть на руке, быть с
другими: или — вот так,
одному, или…
На
одной — грамм, на
другой — тонна, на
одной — «я», на
другой — «мы», Единое Государство.
— Нет, нет, — замахал я, — ни за что! Тогда вы в самом деле будете думать, что я какой-то ребенок — что я
один не могу… Ни за что! (Сознаюсь у меня были
другие планы относительно этого дня.)
Я молчу. Я восторженно (и, вероятно, глупо) улыбаюсь, смотрю в ее зрачки, перебегаю с
одного на
другой, и в каждом из них вижу себя: я — крошечный, миллиметровый — заключен в этих крошечных, радужных темницах. И затем опять — пчелы — губы, сладкая боль цветения…
Слегка привстав, я оглянулся кругом — и встретился взглядом с любяще-тревожными, перебегающими от лица к лицу глазами. Вот
один поднял руку и, еле заметно шевеля пальцами, сигнализирует
другому. И вот ответный сигнал пальцем. И еще… Я понял: они, Хранители. Я понял: они чем-то встревожены, паутина натянута, дрожит. И во мне — как в настроенном на ту же длину волн приемнике радио — ответная дрожь.
На эстраде поэт читал предвыборную оду, но я не слышал ни
одного слова: только мерные качания гекзаметрического маятника, и с каждым его размахом все ближе какой-то назначенный час. И я еще лихорадочно перелистываю в рядах
одно лицо за
другим — как страницы — и все еще не вижу того единственного, какое я ищу, и его надо скорее найти, потому что сейчас маятник тикнет, а потом —
В тишине — явственное жужжание колес, как шум воспаленной крови. Кого-то тронули за плечо — он вздрогнул, уронил сверток с бумагами. И слева от меня —
другой: читает в газете все
одну и ту же,
одну и ту же,
одну и ту же строчку, и газета еле заметно дрожит. И я чувствую, как всюду — в колесах, руках, газетах, ресницах — пульс все чаще и, может быть, сегодня, когда я с I попаду туда, — будет 39, 40, 41 градус — отмеченные на термометре черной чертой…
С тех пор прошли уже почти сутки, все во мне уже несколько отстоялось — и тем не менее мне чрезвычайно трудно дать хотя бы приближенно-точное описание. В голове как будто взорвали бомбу, а раскрытые рты, крылья, крики, листья, слова, камни — рядом, кучей,
одно за
другим…
— Мефи? Это — древнее имя, это — тот, который… Ты помнишь: там, на камне — изображен юноша… Или нет: я лучше на твоем языке, так ты скорее поймешь. Вот: две силы в мире — энтропия и энергия.
Одна — к блаженному покою, к счастливому равновесию;
другая — к разрушению равновесия, к мучительно-бесконечному движению. Энтропии — наши или, вернее, — ваши предки, христиане, поклонялись как Богу. А мы, антихристиане, мы…
Сжавшись в комочек, забившись под навес лба — я как-то исподлобья, крадучись, видел: они шли из комнаты в комнату, начиная с правого конца коридора, и все ближе.
Одни сидели застывшие, как я;
другие — вскакивали им навстречу и широко распахивали дверь — счастливцы! Если бы я тоже…
На пол — возле ее кресла, обняв ее ноги, закинув голову вверх, смотреть в глаза — поочередно, в
один и в
другой — и в каждом видеть себя — в чудесном плену…
Я — снова в командной рубке. Снова — бредовая, с черным звездным небом и ослепительным солнцем, ночь; медленно с
одной минуты на
другую перехрамывающая стрелка часов на стене; и все, как в тумане, одето тончайшей, чуть заметной (
одному мне) дрожью.
И в тот момент, когда бесконечно медленно, не дыша от
одного удара до
другого, начали бить часы и передние ряды уже двинулись, квадрат двери вдруг перечеркнут двумя знакомыми, неестественно длинными руками...
Одни — вверху, обрызганные кровью, прибивают тело к кресту;
другие — внизу, обрызганные слезами, смотрят.
Я нагнулся, поднял
один,
другой, третий: на всех было Д-503 — на всех был я — капли меня, расплавленного, переплеснувшего через край. И это все, что осталось…
Неточные совпадения
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с
другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни
один человек в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
Одно плохо: иной раз славно наешься, а в
другой чуть не лопнешь с голоду, как теперь, например.
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В
одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в
другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
Городничий (тихо, Добчинскому).Слушайте: вы побегите, да бегом, во все лопатки, и снесите две записки:
одну в богоугодное заведение Землянике, а
другую жене. (Хлестакову.)Осмелюсь ли я попросить позволения написать в вашем присутствии
одну строчку к жене, чтоб она приготовилась к принятию почтенного гостя?
Городничий (в сторону, с лицом, принимающим ироническое выражение).В Саратовскую губернию! А? и не покраснеет! О, да с ним нужно ухо востро. (Вслух.)Благое дело изволили предпринять. Ведь вот относительно дороги: говорят, с
одной стороны, неприятности насчет задержки лошадей, а ведь, с
другой стороны, развлеченье для ума. Ведь вы, чай, больше для собственного удовольствия едете?