Неточные совпадения
Вон, чтоб
не далеко ходить, у моего соседа, у Марка Тихоновича, от деда и отца дом был обмазан желтою глиною; ну, вот и был; вот мы все смотрели, видели и
знали,
что он желтый; как вдруг — поди! — он возьми его да и выбели!
Несмотря ни на
что, маменька все уверяли,
что у них должен быть еще сын; но, когда батенька возражали на это,
что уже и так довольно и
что не должно против натуры итти, то маменька,
не понимая ничего, потому
что российской грамоты
не знали, настаивали на своем и даже открыли,
что они видели видение,
что у них будет-де сын и коего должно назвать Дмитрюшею.
Но за
что я попал в такую честь, хоть убейте меня,
не знаю!..
Я, по счастью моему, был в Петербурге —
не из тщеславия хвалюсь этим, а к речи пришлось — обедал у порядочных людей и даже обедывал в «Лондоне», да
не в том Лондоне,
что есть в самой Англии город, а просто большой дом,
не знаю, почему «Лондоном» называемый, так я, и там обедывая, — духа такого борща
не видал.
Батенька, слышим, идут, чтоб унять и поправить беспорядок, а мы, завладевшие насильно, благим матом — на голубятню, встащим за собой и лестницу и, сидя там,
не боимся ничего,
зная,
что когда вечером слезем, то уже никто и
не вспомнит о сделанной нами обиде другим.
Один"городской кухарь"
не подлежит осмотру: ему дана полная воля приготовлять,
что знает по своему искусству, и делать, как умеет и как хочет.
Маменька,
не знавши еще хорошо их комплекции, лет пять назад, бывало, принимаются спорить против них, — так
что же?..
Ну,
не наше дело рассуждать, а
знает про то кофейный шелковый платок, который
не раз в таком случае слетал с маменькиной головы, несмотря на то,
что навязан был на подкапок из синей сахарной бумаги.
(Тут все, написанное мною, моя невестка, второго сына жена, женщина модная, воспитанная в пансионе мадам Гросваш, зачернила так,
что я
не мог разобрать, а повторить —
не вспомнил,
что написал было. Ну, да и нужды нет. Мы и без того все
знаем все. Гм!).
Полковник просил их итти вперед: но маменьку — нужды нет,
что они были так несколько простоваты — где надобно, трудно было их провести: хотя они и слышали,
что пан полковник просит их итти вперед, хотя и
знали,
что он вывез много петербургской политики, никак же
не пошли впереди пана полковника и, идучи сзади его, взглянулись с батенькою, на лице которого сияла радостная улыбка от ловкости маменькиной.
Рюмок тогда
не было, и их
не знали, и их бы осмеяли, если б увидели, а пили наливки теми же кубками и стопами,
что пиво и мед.
— В стыдное место поцаловать короля! — приказывает король другой. Всеобщий, хохот, и все смотрят на смутившуюся."
Что же?
чего ты стала? ты думаешь
что?.. разве
не знаешь?" — так кричат ей подруги, и одна из них предлагает:"Дай я за тебя исполню".
Даже до
чего! — кормление птиц и кабанов было под неограниченным распоряжением маменьки, и они были к этому делу весьма склонны и искусны в нем,
знали все части по этой отрасли и
не позволяли ничего переменять.
— Поэтому и я дура, — кричали они, — и я ничего
не знаю оттого,
что не училася вашей глупой грамоте? Так и я дура?.. Ложилась у вас чести за восемь лет супружеской жизни!..
— И
не говорите мне: все равно! Вы, конечно, глава; но я же
не раба ваша, а подружие. В
чем другом я вам повинуюся, но в детях — зась!
Знайте: дети
не ваши, а наши. Петрусь на осьмом году, Павлусе
не вступно семь лет, а Трушку (это я)
что еще? — только стукнуло шесть лет. Какое ему ученье? Он без няньки и пробыть
не может. А сколько грамоток истратится, покуда они ваши дурацкие, буки да веди затвердят. Да хотя и выучат
что, так, выросши, забудут.
Батенька призадумалися и начали считать по пальцам наши годы от рождения, коих никогда в точности
не знали, а прибегли к этому верному средству. И видно,
что маменькин счет был вереи, потому
что они, подумав, почмакав,
чем изъявлялась у них досада, и походив по комнате, сказали,
что мы еще годик погуляем.
Маменька были неграмотные и потому
не знали,
что и они во вселенной живут и заключаются; оттого и сказали так… немножко… простовато…
Я
знал,
что пану Кнышевскому отпущено было пять локтей холста за то, чтобы он следующее наказание мне передавал другому, и потому вовсе
не занимаясь уроком, рассуждал с сидевшим со мною казацким сыном, осуждая все."К
чему эта грамота? — рассуждали мы.
Время подошло к обеду, и пан Кнышевский спросил нас с уроками. Из нас Петрусь проговорил урок бойко:
знал назвать буквы и в ряд, и в разбивку; и боком ему поставят и вверх ногами, а он так и дует, и
не ошибается, до того,
что пан Кнышевский возвел очи горе и, положив руку на Петрусину голову, сказал:"Вот дитина!"Павлусь
не достиг до него. Он
знал разницу между буквами, но ошибочно называл и относился к любимым им предметам; например, вместо «буки», все говорил «булки» и
не мог иначе назвать.
Пан Кнышевский,
узнав,
что я жаловался на него, начал учащать наказания.
Что мне оставалось делать, как молчать перед маменькою, и всякий раз, когда меня полагали, я приговаривал мысленно:"пропали, маменька, ваши пять локтей холста: меня бьют так, как будто и ничего от вас
не платится".
Узнав о моей жалобе, пан Кнышевский взял свои меры. Всякий раз, когда надо мною производилось действие, он заставлял читающего ученика повторять чтение несколько раз, крича:"Как, как? Я
не расслышал. Повтори, чадо! Еще прочти". И во все это время, когда заповедь повторяли, а иногда «пятерили», он учащал удары мелкою дробью, как барабанщик по барабану… Ему шутки — он называл это «глумлением» — но каково было мне? Ясно,
что маменькин холст пошел задаром!
Сам
не знаю, как это сделалось, только я понимал всю эту премудрость и быстра следовал за резким голосом пана Тимофтея, до того,
что мог пропеть с ним легонький догматик.
Наступило время батеньке и маменьке
узнать радость и от третьего сына своего, о котором даже сам пан Кнышевский решительно сказал,
что он
не имеет ни в
чем таланта. И так пан Кнышевский преостроумно все распорядил: избрал самые трудные псалмы и, заведя меня и своего дьяченка, скрытно от всех, на ток (гумно) в клуне (риге), учил нас вырабатывать все гагаканья… О, да и досталось же моим ушам!
Торжество мое было совершенное. После этого достопримечательного дня мне стало легче. В школе —
знал ли я,
не знал урока — пан Кнышевский
не взыскивал, а по окончании учения брал меня с собою и водил в дом богатейших казаков, где мы пели разные псалмы и канты. Ему давали деньги, а меня кормили сотами, огурцами, молочною кашею или
чем другим, по усердию.
Дома своего мы вовсе
не знали. Батенька хвалили нас за такую прилежность к учению; но маменька догадывались,
что мы вольничаем, но молчали для того,
что могли меня всегда,
не пуская в школу, удерживать при себе. Тихонько, чтобы батенька
не услыхали, я пел маменьке псалмы, а они закармливали меня разными сластями.
Батенька, топнув ногою, прикрикнули на него:"Вот глупый дьяк, умствует из-за своей дрянной дочки! Сам
не знает уже,
чему учить, да и находит пустую причину к отказу. Вздор! Меньшие хлопцы: Сидорушка, Офремушка и Егорушка, должны у тебя учиться по договору, а старших трех ты
не умеешь
чему учить".
Какую бы ни дали ему задачу — из грамматики ли или из арифметики, он мигом,
не думавши, подпишет так, ни се, ни то, а чёрт
знает что, вздор, какой только в голову придет.
Если бы, говорит, он
не изобрел таблицы умножения, то люди до сих пор
не знали бы,
что 2X2 = 4.
Притом же он, как ученый,
не знал даже вовсе политики. Бывало, когда съест порцию борща, а маменька, бывало, накладывают ему полнехонькую тарелку, — то он, дочиста убрав, еще подносит к маменьке тарелку и просит:"усугубите милости". Спору нет,
что маменька любили, чтобы за обедом все ели побольше, и, бывало, приговаривают:"уж наварено, так ешьте;
не собакам же выкидывать". Но все же домине Галушкинский поступал против политики.
Надобно
знать,
что у нас к обеду готовился один день борщ, а в другой день суп, чтобы
не прискучило.
Домине Галушкинский опешил и
не знал,
чем решить такую многосложную задачу, как сидевшая подле него девка, внимательно осмотрев Петруся, первая подала голос,
что панычи могут остаться и
что если ему, инспектору, хочется гулять, то и панычам также,"потому
что и у них такая же душа". Прочие девки подтвердили то же, а за ними и парубки, из коих некоторые из крестьян батенькиных, так и были к нам почтительны; а были и из казаков, живущих в том же селе, как это у нас везде водится.
NB. Маменька, по тогдашнему времени, были неграмотные, и потому
не могли
знать,
что никак невозможно отделить вишневку от вселенной. Да, конечно: куда вы вселенную ни перенесете, а вишневку где оставите? На
чем ее утвердите, поставите? Никак невозможно.
На ее замечание батенька возразил:"это, маточко, оттого,
что вы вовсе
не знаете в языках силы".
— Видите, какие вы стали неблагодарные, Мирон Осипович! А вспомните, как вы посватались за меня и даже в первые годы супружеской жизни нашей вы всегда хвалили,
что я большая мастерица приготовлять, солить и коптить языки; а теперь уже, через восемнадцать лет, упрекаете меня явно,
что я в языках силы
не знаю. Грех вам, Мирон Осипович, за такую фальшь! — И маменька чуть
не заплакали: так им было обидно!
— Умилосердитесь надо мною, Фекла Зиновьевна! — почти вскрикнули батенька и бросили назад поднесенную уже ко рту косточку жареного поросенка, которую предпринимали обсосать. — Вы всегда превратно толкуете. У вас и столько толку нет, чтоб понять,
что я
не о говяжьих языках говорю, а о человеческих. Вы их
не знаете, так и молчите.
— По крайней мере, я имею свой язык и
знаю его короче, нежели ваш, и потому говорю им,
что думаю. Говорю и всегда окажу,
что детский язык,
не тот,
что у них во рту, а тот, которым они говорят
не по-нашему, язык глупый, воровской, непристойный.
Известно уже,
что маменька были неграмотные и до того несведущие в светском положении,
что не знали разницы между немецким и латинским государствами.
Маменька так и помертвели!.. Через превеликую силу могли вступить в речь и принялись было доказывать,
что учение вздор, гибель-де нашим деньгам и здоровью. Можно быть умным, ничего
не зная и, всему научась, быть глупу."Многому ли научились наши дети? — продолжали они. — Несмотря
что сколько мы на них положили кошту пану Тимофтею и вот этому дурню,
что по-дурацки научил говорить наших детей и невинные их уста заставил произносить непонятные слова…"
— Первые годы после нашего супружества, — сказали маменька очень печальным голосом и трогательно подгорюнились рукою, — я была и хороша и разумна. А вот пятнадцать лет, счетом считаю, как
не знаю,
не ведаю, отчего я у вас из дур
не выхожу. Зачем же вы меня, дуру, брали? А
что правда, я то и говорю,
что ваши все науки дурацкие. Вот вам пример: Трушко, также ваша кровь, а мое рождение; но так так он еще непорочен и телом, и духом, и мыслию, так он имеет к ним сильное отвращение.
Батенька целый день
не могли успокоиться и
знай твердили,
что книга их по кунштам была неоцененна;
что иконописец, расписывающий в ближнем селении иконостас, сам предлагал за нее десять рублей.
Долго царствовало между нами молчание. Кто о
чем думал —
не знаю; но я все молчал, думая о забытых маковниках. Горесть маменькина
не занимала меня. Я полагал,
что так и должно быть. Она с нами рассталася, а
не я с нею; она должна грустить… Как вдруг брат Петруся, коего быстрый ум
не мог оставаться покоен и требовал себе пищи, вдруг спросил наставника нашего...
Само собою разумеется,
что я
не говорил таких слов, потому
что не знал о существовании и значении их, но говорили это братья мои; а я только кланялся, отвешивая руки вперед и, касаясь длинными рукавами нарядной моей киреи до полу, восхищался.
Реверендиссиме кивнул головою и сказал:"Bene, согласен. Ты
знаешь,
что должно делать, исполни". И, проговорив еще чистых латинских слов несколько, коих я
не понял, отпустил нас.
До сих пор
не знаю настоящей тому вины: физическое ли это следствие,
что от эксперимента кровь придет в быстрое кругообращение, и оттого человек делается веселее, быстрее в своих действиях, или тому причиною душевное состояние человека, когда он
знает,
что его наказали и больше сечь
не будут.
Предки мои
не знали этих пустяков, то и
не взыщут, хоть домине инспектор тресни себе с досады,
что потомок их презирает всю учебную галиматью.
Наконец жестокий Галушкинский усилил скорбь мою, дав слезам моим превратный, обидный для меня толк. Он, уходя, сказал:"Утешительно видеть в вашице благородный гонор, заставляющий вас так страдать от стыда; но говорю вам, домине Трушко,
что если и завтра
не будете
знать урока, то и завтра
не возьму вас в класс". С сими словами он вышел с братьями моими.
Сказано мною выше,
что братья мои признаны были риторами; но как вовсе
не знали предыдущих риторике наук, то домине Галушкинский преподавал их дома.
Он только того
не знал,
чего не было на свете или в природе.
Не только
знал,
что есть хореи, ямбы — чорт
знает что там еще!
Не знаю, какие аттестаты получили братья, полагаю,
что недурные, потому
что Петруся боялись
не только риторы, но самые философы; он без внимания оставлял ученость их, а в случае неповиновения и противоречия, тузил их храбро, никто
не смел ему противоборствовать.