Цитаты со словом «собою»
Я помню
себя рано, но первые мои впечатления разрознены, точно ярко освещенные островки среди бесцветной пустоты и тумана.
Помню
себя, тепло закутанного, на чьих-то руках, среди кучки людей, стоявших на крыльце.
Я переставал чувствовать
себя отдельно от этого моря жизни, и это было так сильно, что, когда меня хватились и брат матери вернулся за мной, то я стоял на том же месте и не откликался…
Иной раз он собирал нас к
себе в кабинет, позволял играть и ползать по себе, рисовал картинки, рассказывал смешные анекдоты и сказки.
Он признавал
себя ответственным лишь за свою личную деятельность.
Дед оскорбил барчука и ушел от него нищим, так как во все время управления имениями не позволял
себе «самовольно» определить цифру своего жалованья.
С безотчетным эгоизмом он, по — видимому, проводил таким образом план ограждения своего будущего очага: в семье, в которой мог предполагать традиции общепризнанной местности, он выбирал
себе в жены девочку — полуребенка, которую хотел воспитать, избегая периода девичьего кокетства…
Поэтому одной из его главных забот было лечение
себя и нас.
А так как он был человек с фантазиями и верил в чудодейственные универсальные средства, то нам пришлось испытать на
себе благодетельное действие аппретур на руках, фонтанелей за ушами, рыбьего жира с хлебом и солью, кровоочистительного сиропа Маттеи, пилюль Мориссона и даже накалывателя некоего Боншайта, который должен был тысячью мелких уколов усиливать кровообращение.
Для вящей убедительности на виньетке были изображены три голых человека изрядного телосложения, из коих один стоял под душем, другой сидел в ванне, а третий с видимым наслаждением опрокидывал
себе в глотку огромную кружку воды…
В этой комнате стояла широкая бадья с холодной водой, и отец, предварительно проделав всю процедуру над
собой, заставил нас по очереди входить в бадью и, черпая жестяной кружкой ледяную воду, стал поливать нас с головы до ног.
И, не дожидаясь ответа, он начал шагать из угла в угол, постукивая палкой, слегка волоча левую ногу и, видимо, весь отдаваясь проверке на
себе психологического вопроса. Потом опять остановился против меня и сказал...
Все это я узнал по позднейшим рассказам, а самого Коляновского помню вполне ясно только уже в последние дни его жизни. Однажды он почувствовал
себя плохо, прибег к обычному средству, но оно не помогло. Тогда он сказал жене...
В это время я ясно припоминаю
себя в комнате больного. Я сидел на полу, около кресла, играл какой-то кистью и не уходил по целым часам. Не могу теперь отдать себе отчет, какая идея овладела в то время моим умом, помню только, что на вопрос одного из посетителей, заметивших меня около стула: «А ты, малый, что тут делаешь?» — я ответил очень серьезно...
Но богатый и своенравный «коморник» не уступал новым обычаям, жил и сошел в могилу, верный
себе и своему времени.
И когда я теперь вспоминаю эту характерную, не похожую на всех других людей, едва промелькнувшую передо мной фигуру, то впечатление у меня такое, как будто это — само историческое прошлое Польши, родины моей матери, своеобразное, крепкое, по — своему красивое, уходит в какую-то таинственную дверь мира в то самое время, когда я открываю для
себя другую дверь, провожая его ясным и зорким детским, взглядом…
Иногда, в жаркий полдень, я разыскивал эту кошку, брал ее с
собой на задний двор, где у нас лежали кузова старых саней, и, улегшись в одном из этих кузовов, принимался ласкать ее.
На этот раз она очень холодно отвечала на мои ласки. В глазах ее не было прежней взаимности, и, улучив удобную минутку, она попыталась ускользнуть. Меня охватил гнев. Ее поведение казалось мне верхом неблагодарности, и, кроме того, мне страстно хотелось вернуть наши прежние дружеские отношения. Вдруг в уме мелькнула дикая мысль, что она любила меня, пока ей было больно, а мне ее жалко… Я схватил ее за хвост и перекинул
себе через плечо.
Мать, которая часто клала меня с
собой, услышала мой тихий плач, проснулась и стала ласкать меня.
Отец ее в старые годы «чумаковал», то есть ходил с обозами в Крым за рыбой и солью, а так как мать ее умерла рано, то отец брал ее с
собою…
Отец решил как-то, что мне и младшему брату пора исповедываться, и взял нас с
собой в церковь. Мы отстояли вечерню. В церкви было почти пусто, и по ней ходил тот осторожный, робкий, благоговейный шорох, который бывает среди немногих молящихся. Из темной кучки исповедников выделялась какая-нибудь фигура, становилась на колени, священник накрывал голову исповедующегося и сам внимательно наклонялся… Начинался тихий, важный, проникновенный шопот.
Он говорил с печальным раздумием. Он много и горячо молился, а жизнь его была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились в моем уме, как пламя спички с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение отца: он, значит, хочет чувствовать перед
собой бога и чувствовать, что говорит именно ему и что бог его слышит. И если так просить у бога, то бог не может отказать, хотя бы человек требовал сдвинуть гору…
Полеты во сне повторялись, причем каждый раз мне вспоминались прежние полеты, и я говорил
себе с наслаждением: тогда это было только во сне… А ведь вот теперь летаю же я и наяву… Ощущения были живы, ярки, многосторонни, как сама действительность…
И когда я опять произнес «Отче наш», то молитвенное настроение затопило душу приливом какого-то особенного чувства: передо мною как будто раскрылась трепетная жизнь этой огненной бесконечности, и вся она с бездонной синевой в бесчисленными огнями, с какой-то сознательной лаской смотрела с высоты на глупого мальчика, стоявшего с поднятыми глазами в затененном углу двора и просившего
себе крыльев… В живом выражении трепетно мерцающего свода мне чудилось безмолвное обещание, ободрение, ласка…
Нырнув опять в свою комнату, пан Уляницкий принимался приводить
себя в порядок.
Пан Уляницкий ничего не имел против этого и только, приступая к бритью, предупреждал нас, чтобы мы вели
себя смирно, так как малейшее нарушение порядка в эту важную минуту угрожает опасностью его жизни.
Мы свято исполняли этот договор, и в критический момент, когда пан Уляницкий, взяв
себя за кончик носа и выпятив языком щеку, осторожно обходил бритвой усы или подбривал бородку около горла, мы старались даже затаить дыхание, пока он не вытирал в последний раз бритву и не убирал прибора.
Ввиду этого он нанял
себе в услужение мальчика Петрика, сына хозяйской кухарки. Кухарка, «пани Рымашевская», по прозванию баба Люба, была женщина очень толстая и крикливая. Про нее говорили вообще, что это не баба, а Ирод. А сын у нее был смирный мальчик с бледным лицом, изрытым оспой, страдавший притом же изнурительной лихорадкой. Скупой, как кащей, Уляницкий дешево уговорился с нею, и мальчик поступил в «суторыны».
Последний сидел в своей комнате, не показываясь на крики сердитой бабы, а на следующее утро опять появился на подоконнике с таинственным предметом под полой. Нам он объяснил во время одевания, что Петрик — скверный, скверный, скверный мальчишка. И мать у него подлая баба… И что она дура, а он, Уляницкий, «достанет
себе другого мальчика, еще лучше». Он сердился, повторял слова, и его козлиная бородка вздрагивала очень выразительно.
Звали его Мамертом, или, уменьшительно, Мамериком, и вскоре на дворе стало известно, что это сирота и притом крепостной, которого не то подарил Уляницкому отец, не то он сам купил
себе у какого-то помещика.
Мы подхватили сестренку под руки и пустились бежать к своему крыльцу, где и уселись, чувствуя
себя безопасными в своих пределах.
Этот неудачный маневр, во — первых, внушил нам большое презрение, а во — вторых, вселил уверенность, что по каким-то причинам Уляницкий скрывает от матери происшедшее между нами столкновение. А скрывает — значит признает
себя виновным. С этой стороны мы почувствовали себя вполне обеспеченными, и у нас началась с Уляницким формальная война.
Однажды, когда он весь погрузился в процесс бритья и, взяв
себя за кончик носа, выпятил языком подбриваемую щеку, старший брат отодвинул через форточку задвижку окна, осторожно спустился в комнату и открыл выходную дверь. Обеспечив себе таким образом отступление, он стал исполнять среди комнаты какой-то дикий танец: прыгал, кривлялся, вскидывал ноги выше головы и кричал диким голосом: «Гол, шлеп, тана — на»…
На его лице не дрогнул ни один мускул, он так же тщательно держал
себя за кончик носа, подбривая усы, и так же выпячивал языком щеки.
Оказалось, что он устроил
себе между кладью дров и стенкой что-то вроде норы и живет здесь уже двое суток.
Рассказывали у нас на кухне, что Иохим хотел сам «идти в крепаки», лишь бы ему позволили жениться на любимой девушке, а про Марью говорили, что она с каждым днем «марнiе и сохне» и, пожалуй, наложит на
себя руки.
Я пишу не историю своего времени. Я просто всматриваюсь в туманное прошлое и заношу вереницы образов и картин, которые сами выступают на свет, задевают, освещают и тянут за
собой близкие и родственные воспоминания. Я стараюсь лишь об одном: чтобы ясно и отчетливо облечь в слово этот непосредственный материал памяти, строго ограничивая лукавую работу воображения…
Таким образом она будто бы пробила
себе путь до пустого пространства, оставленного для проезда царя, и попала туда как раз в то мгновение, когда промчалась царская карета.
Поп оказался жадный и хитрый. Он убил и ободрал молодого бычка, надел на
себя его шкуру с рогами, причем попадья кое — где зашила его нитками, пошел в полночь к хате мужика и постучал рогом в оконце. Мужик выглянул и обомлел. На другую ночь случилось то же, только на этот раз чорт высказал категорическое требование: «Вiдай мoï грошi»…
Но, увы! — вглядываясь в живые картины, выступающие для меня теперь из тумана прошлого, я решительно вижу
себя вынужденным отказаться от этого эффектного мотива.
В это же лето Коляновские взяли меня к
себе в имение.
Просто, реально и тепло автор рассказывал, как Фомка из Сандомира пробивал
себе трудную дорогу в жизни, как он нанялся в услужение к учителю в монастырской школе, как потом получил позволение учиться с другими учениками, продолжая чистить сапоги и убирать комнату учителя, как сначала над ним смеялись гордые паничи и как он шаг за шагом обгонял их и первым кончил школу.
Знакомство с деревней, которое я вынес из этого чтения, было, конечно, наивное и книжное. Даже воспоминание о деревне Коляновских не делало его более реальным. Но, кто знает — было ли бы оно вернее, если бы я в то время только жил среди сутолоки крепостных отношений… Оно было бы только конкретнее, но едва ли разумнее и шире. Я думаю даже, что и сама деревня не узнает
себя, пока не посмотрится в свои более или менее идеалистические (не всегда «идеальные») отражения.
Все это, по — видимому, нимало не действовало на Дешерта. Это была цельная крепостническая натура, не признававшая ничего, кроме
себя и своей воли… Города он не любил: здесь он чувствовал какие-то границы, которые вызывали в нем постоянное глухое кипение, готовое ежеминутно прорваться… И это-то было особенно неприятно и даже страшно хозяевам.
Кончилась эта болезнь довольно неожиданно. Однажды отец, вернувшись со службы, привез с
собой остряка дядю Петра. Глаза у Петра, когда он здоровался с матерью, смеялись, усики шевелились.
Больной застонал и стал жаловаться, что у него колет в боку, что он «не имеет желудка» и вообще чувствует
себя совсем плохо.
Однажды я сидел в гостиной с какой-то книжкой, а отец, в мягком кресле, читал «Сын отечества». Дело, вероятно, было после обеда, потому что отец был в халате и в туфлях. Он прочел в какой-то новой книжке, что после обеда спать вредно, и насиловал
себя, стараясь отвыкнуть; но порой преступный сон все-таки захватывал его внезапно в кресле. Так было и теперь: в нашей гостиной было тихо, и только по временам слышался то шелест газеты, то тихое всхрапывание отца.
В пансионе Окрашевской учились одни дети, и я чувствовал
себя там ребенком. Меня привозили туда по утрам, и по окончании урока я сидел и ждал, пока за мной заедет кучер или зайдет горничная. У Рыхлинскогс учились не только маленькие мальчики, но и великовозрастные молодые люди, умевшие уже иной раз закрутить порядочные усики. Часть из них училась в самом пансионе, другие ходили в гимназию. Таким образом я с гордостью сознавал, что впервые становлюсь членом некоторой корпорации.
Я шел, чувствуя
себя так, как, вероятно, чувствуют себя в девственных лесах охотники.
Вообще весь он был какой-то выхоленный, щеголеватый и чистый, носил цветные жилетки, кольца на руках и цепочки с брелоками и распространял вокруг
себя запах помады, крепкого табаку и крахмала.
Цитаты из русской классики со словом «собою»