Неточные совпадения
Образ отца сохранился в моей памяти совершенно ясно: человек среднего роста, с легкой наклонностью к полноте. Как чиновник того
времени, он тщательно брился; черты его лица
были тонки и красивы: орлиный нос, большие карие глаза и губы с сильно изогнутыми верхними линиями. Говорили, что в молодости он
был похож на Наполеона Первого, особенно когда надевал по — наполеоновски чиновничью треуголку. Но мне трудно
было представить Наполеона хромым, а отец всегда ходил с палкой и слегка волочил левую ногу…
Это
была скромная, теперь забытая, неудавшаяся, но все же реформа, и блестящий вельможа, самодур и сатрап, как все вельможи того
времени, не лишенный, однако, некоторых «благих намерений и порывов», звал в сотрудники скромного чиновника, в котором признавал нового человека для нового дела…
Время этого настроения ушло безвозвратно, и уже сознательная юность моего поколения
была захвачена разъедающим, тяжелым, но творческим сознанием общей ответственности…
Относительно этого человека
было известно, что он одно
время был юридическим владельцем и фактическим распорядителем огромного имения, принадлежавшего графам В. Старый граф смертельно заболел, когда его сын, служивший в гвардии в Царстве Польском
был за что-то предан военному суду.
Когда через несколько лет молодой граф, отличавшийся безумною храбростью в сражениях с горцами,
был прощен и вернулся на родину, то шляхтич пригласил соседей, при них сдал, как простой управляющий, самый точный отчет по имениям и огромные суммы, накопленные за
время управления.
Ко
времени своей свадьбы она
была болезненная девочка, с худенькой, не вполне сложившейся фигуркой, с тяжелой светлорусой косой и прекрасными, лучистыми серо — голубыми глазами.
Другая кладбищенская улица круто сворачивала около нашего переулка влево. Она вела на кладбища — католическое и лютеранское,
была широка, мало заселена, не вымощена и покрыта глубоким песком. Траурные колесницы здесь двигались тихо, увязая по ступицы в чистом желтом песке, а в другое
время движения по ней
было очень мало.
Наш флигель стоял в глубине двора, примыкая с одной стороны к каменице, с другой — к густому саду. За ним
был еще флигелек, где жил тоже с незапамятных
времен военный доктор Дударев.
После похорон некоторое
время во дворе толковали, что ночью видели старого «коморника», как при жизни, хлопотавшим по хозяйству. Это опять
была с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству днем… Но в то
время, кажется, если бы я встретил старика где-нибудь на дворе, в саду или у конюшни, то, вероятно, не очень бы удивился, а только, пожалуй, спросил бы объяснения его странного и ни с чем несообразного поведения, после того как я его «не укараулил»…
Я знал с незапамятных
времен, что у нас
была маленькая сестра Соня, которая умерла и теперь находится на «том свете», у бога. Это
было представление немного печальное (у матери иной раз на глазах бывали слезы), но вместе светлое: она — ангел, значит, ей хорошо. А так как я ее совсем не знал, то и она, и ее пребывание на «том свете» в роли ангела представлялось мне каким-то светящимся туманным пятнышком, лишенным всякого мистицизма и не производившим особенного впечатления…
Отец
был человек глубоко религиозный, но совершенно не суеверный, и его трезвые, иногда юмористические объяснения страшных рассказов в значительной степени рассеивали наши кошмары и страхи. Но на этот раз во
время рассказа о сыне и жуке каждое слово Скальского, проникнутое глубоким убеждением, падало в мое сознание. И мне казалось, что кто-то бьется и стучит за стеклом нашего окна…
Это
были два самых ярких рассказа пани Будзиньской, но
было еще много других — о русалках, о ведьмах и о мертвецах, выходивших из могил. Все это больше относилось к прошлому. Пани Будзиньская признавала, что в последнее
время народ стал хитрее и поэтому нечисти меньше. Но все же бывает…
Страшна
была тайна жизни и смерти, и перед нею мы в то
время были, кажется, настоящими язычниками.
Было похоже, как будто он не может одолеть это первое слово, чтобы продолжать молитву. Заметив, что я смотрю на него с невольным удивлением, он отвернулся с выражением легкой досады и, с трудом опустившись на колени, молился некоторое
время, почти лежа на полу. Когда он опять поднялся, лицо его уже
было, спокойно, губы ровно шептали слова, а влажные глаза светились и точно вглядывались во что-то в озаренном сумраке под куполом.
Впечатление
было такое, как будто огромное собрание, на короткое
время занявшееся моим делом, теперь перешло к обсуждению других дел, гораздо более важных, таинственных и непонятных…
Наши отношения с паном Уляницким в это
время были наилучшие.
Вскоре он уехал на
время в деревню, где у него
был жив старик отец, а когда вернулся, то за ним приехал целый воз разных деревенских продуктов, и на возу сидел мальчик лет десяти — одиннадцати, в коротенькой курточке, с смуглым лицом и круглыми глазами, со страхом глядевшими на незнакомую обстановку…
Знакомство с купленным мальчиком завязать
было трудно. Даже в то
время, когда пан Уляницкий уходил в свою должность, его мальчик сидел взаперти, выходя лишь за самыми необходимыми делами: вынести сор, принести воды, сходить с судками за обедом. Когда мы при случае подходили к нему и заговаривали, он глядел волчком, пугливо потуплял свои черные круглые глаза и старался поскорее уйти, как будто разговор с нами представлял для него опасность.
Одно
время служил у отца кучер Иохим, человек небольшого роста, с смуглым лицом и очень светлыми усами и бородкой. У него
были глубокие и добрые синие глаза, и он прекрасно играл на дудке. Он
был какой-то удачливый, и все во дворе его любили, а мы, дети, так и липли к нему, особенно в сумерки, когда он садился в конюшне на свою незатейливую постель и брал свою дудку.
Должно
быть, в это
время уже шли толки об освобождении крестьян. Дядя Петр и еще один знакомый высказывали однажды сомнение, может ли «сам царь» сделать все, что захочет, или не может.
С этих пор эта фраза на некоторое
время становится фоном моих тогдашних впечатлений, отчасти, может
быть, потому, что за гибелью «фигуры» последовало и другое однородное происшествие.
Должно
быть, они-то и привезли известие о том, что в одном из лесных поселков около Чуднова стало с некоторого
времени появляться привидение…
Знакомство с деревней, которое я вынес из этого чтения,
было, конечно, наивное и книжное. Даже воспоминание о деревне Коляновских не делало его более реальным. Но, кто знает —
было ли бы оно вернее, если бы я в то
время только жил среди сутолоки крепостных отношений… Оно
было бы только конкретнее, но едва ли разумнее и шире. Я думаю даже, что и сама деревня не узнает себя, пока не посмотрится в свои более или менее идеалистические (не всегда «идеальные») отражения.
Однажды я сидел в гостиной с какой-то книжкой, а отец, в мягком кресле, читал «Сын отечества». Дело, вероятно,
было после обеда, потому что отец
был в халате и в туфлях. Он прочел в какой-то новой книжке, что после обеда спать вредно, и насиловал себя, стараясь отвыкнуть; но порой преступный сон все-таки захватывал его внезапно в кресле. Так
было и теперь: в нашей гостиной
было тихо, и только по
временам слышался то шелест газеты, то тихое всхрапывание отца.
Он остановился, как будто злоба мешала ему говорить. В комнате стало жутко и тихо. Потом он повернулся к дверям, но в это
время от кресла отца раздался сухой стук палки о крашеный пол. Дешерт оглянулся; я тоже невольно посмотрел на отца. Лицо его
было как будто спокойно, но я знал этот блеск его больших выразительных глаз. Он сделал
было усилие, чтобы подняться, потом опустился в кресло и, глядя прямо в лицо Дешерту, сказал по — польски, видимо сдерживая порыв вспыльчивости...
Это последнее обстоятельство объяснялось тем, что в народе прошел зловещий слух: паны взяли верх у царя, и никакой опять свободы не
будет. Мужиков сгоняют в город и
будут расстреливать из пушек… В панских кругах, наоборот, говорили, что неосторожно в такое
время собирать в город такую массу народа. Толковали об этом накануне торжества и у нас. Отец по обыкновению махал рукой: «Толкуй больной с подлекарем!»
Один год пребывания в пансионе Рыхлинского очень изменил и развил меня. Мне уже странно
было вспоминать себя во
время первого самостоятельного путешествия. Теперь я отлично изучил весь пустырь, все бурьяны, ближайшие улицы и переулки, дорогу к реке…
И роль у него
была подходящая: он говорил об ушедших в вечность
временах старинной доблести…
Вскоре после этого пьесы, требовавшие польских костюмов,
были воспрещены, а еще через некоторое
время польский театр вообще надолго смолк в нашем крае. Но романтическое чувство прошлого уже загнездилось в моей душе, нарядившись в костюмы старой Польши.
Из казаков особенно выделяется в памяти кудрявый брюнет, урядник. Лицо его
было изрыто оспой, но это не мешало ему слыть настоящим красавцем. Для нас
было истинным наслаждением смотреть, как он почти волшебством, без приготовлений, взлетал на лошадь. По
временам он напивался и тогда, сверкая глазами, кричал на весь двор...
Первое
время настроение польского общества
было приподнятое и бодрое. Говорили о победах, о каком-то Ружицком, который становится во главе волынских отрядов, о том, что Наполеон пришлет помощь. В пансионе ученики поляки делились этими новостями, которые приносила Марыня, единственная дочь Рыхлинских. Ее большие, как у Стасика, глаза сверкали радостным одушевлением. Я тоже верил во все эти успехи поляков, но чувство, которое они во мне вызывали,
было очень сложно.
Время было простое, печатные материалы
были свалены в квартире отца, и я жадно читал их.
Это
было первое общее суждение о поэзии, которое я слышал, а Гроза (маленький, круглый человек, с крупными чертами ординарного лица)
был первым виденным мною «живым поэтом»… Теперь о нем совершенно забыли, но его произведения
были для того
времени настоящей литературой, и я с захватывающим интересом следил за чтением. Читал он с большим одушевлением, и порой мне казалось, что этот кругленький человек преображается, становится другим — большим, красивым и интересным…
Это
был высокий худощавый мальчик, несколько сутулый, с узкой грудью и лицом, попорченным оспой (вообще, как я теперь вспоминаю, в то
время было гораздо больше людей со следами этой болезни, чем теперь).
Это
был низенький мальчик, очень шустрый, шаловливый и добрый, который часто бывал третьим во
время наших прогулок с Кучальский.
Наконец он выведал, что ему
было нужно, и сказал мне во
время одной из прогулок...
— По — нимаю… — ответил я, хотя, признаться, в то
время понимал мало и
был озадачен. Впрочем, слова «вольного казацького роду» имели какое-то смутно — манящее значение.
Пирогов не только не остался при особом мнении, но еще прибавил свою мотивировку к знаменитым в свое
время «правилам», в которых все виды гимназических преступлений
были тщательно взвешены, разнесены по рубрикам и таксированы такими-то степенями наказаний.
«Дух
времени» быстро изгонял розгу, но там, где педагогическая рутина еще держалась, принципиальное признание телесных наказаний
было ей очень на руку.
Вся журналистика разделилась на два лагеря: за и против Добролюбова, причем «умеренный либерализм» того
времени был за попечителя и за постепенность против журналиста с его радикальными требованиями.
Детство часто беспечно проходит мимо самых тяжелых драм, но это не значит, что оно не схватывает их чутким полусознанием. Я чувствовал, что в душе моего приятеля
есть что-то, что он хранит про себя… Все
время дорогой он молчал, и на лбу его лежала легкая складка, как тогда, когда он спрашивал о порке.
Однажды, в именины старого Рыхлинского, его родственники и знакомые устроили торжество, во
время которого хор из пансионеров
спел под руководством одного из учителей сочиненную на этот случай кантату. Она кончалась словами...
Короткая фраза упала среди наступившей тишины с какой-то грубою резкостью. Все
были возмущены цинизмом Петра, но — он оказался пророком. Вскоре пришло печальное известие: старший из сыновей умер от раны на одном из этапов, а еще через некоторое
время кто-то из соперников сделал донос на самый пансион. Началось расследование, и лучшее из училищ, какое я знал в своей жизни,
было закрыто. Старики ликвидировали любимое дело и уехали из города.
Мы остались и прожили около полугода под надзором бабушки и теток. Новой «власти» мы как-то сразу не подчинились, и жизнь пошла кое-как. У меня
были превосходные способности, и, совсем перестав учиться, я схватывал предметы на лету, в классе, на переменах и получал отличные отметки. Свободное
время мы с братьями отдавали бродяжеству: уходя веселой компанией за реку, бродили по горам, покрытым орешником, купались под мельничными шлюзами, делали набеги на баштаны и огороды, а домой возвращались позднею ночью.
Вследствие этого, выдержав по всем предметам, я решительно срезался на математике и остался на второй год в том же классе. В это
время был решен наш переезд к отцу, в Ровно.
Были каникулы. Гимназия еще стояла пустая, гимназисты не начинали съезжаться. У отца знакомых
было немного, и потому наши знакомства на первое
время ограничивались соседями — чиновниками помещавшегося тут же во дворе уездного суда…
Нравы в чиновничьей среде того
времени были простые. Судейские с величайшим любопытством расспрашивали нас о подробностях этой сцены и хохотали. Не могу вспомнить, чтобы кто-нибудь считал при этом себя или Крыжановского профессионально оскорбленным. Мы тоже смеялись. Юность недостаточно чутка к скрытым драмам; однажды мы даже сочинили общими усилиями юмористическое стихотворение и подали его Крыжановскому в виде деловой бумаги. Начиналось оно словами...
В то
время об «еврейском вопросе» еще не
было слышно, но не
было и нынешнего злого антисемитизма: закон считал справедливым, чтобы в суде, где разбираются дела и евреев, присутствовал также представитель еврейского населения.
Это
было тем интереснее, что надзиратель Дитяткевич, в просторечии называвшийся Дидонуcом, считал своею обязанностью от
времени до
времени выскабливать крамольные слова.