Неточные совпадения
Ее это огорчило, даже обидело. На следующий день она приехала к нам на квартиру, когда отец был на службе, а мать случайно отлучилась из дому, и навезла разных материй и товаров, которыми завалила в гостиной
всю мебель. Между прочим, она подозвала сестру и поднесла ей огромную куклу, прекрасно одетую, с
большими голубыми глазами, закрывавшимися, когда ее клали спать…
И чем труднее приходилось ему с
большой и
все возраставшей семьей, тем с
большей чуткостью и исключительностью он отгораживал свою душевную независимость и гордость…
В этот период мой старший брат,
большой лакомка, добрался как-то в отсутствие родителей до гомеопатической аптечки и съел сразу
весь запас мышьяку в пилюлях.
— А вот англичане, — сказал отец в другой раз за обедом, когда мы
все были в сборе, — предлагают
большие деньги тому, кто выдумает новое слово.
— Да, жук…
большой, темный… Отлетел от окна и полетел… по направлению, где корпус. А месяц!
Все видно, как днем. Я смотрел вслед и некоторое время слышал… ж — ж-ж… будто стонет. И в это время на колокольне ударили часы. Считаю: одиннадцать.
Это были два самых ярких рассказа пани Будзиньской, но было еще много других — о русалках, о ведьмах и о мертвецах, выходивших из могил.
Все это
больше относилось к прошлому. Пани Будзиньская признавала, что в последнее время народ стал хитрее и поэтому нечисти меньше. Но
все же бывает…
Мне стало страшно, и я инстинктивно посмотрел на отца… Как хромой, он не мог долго стоять и молился, сидя на стуле. Что-то особенное отражалось в его лице. Оно было печально, сосредоточенно, умиленно. Печали было
больше, чем умиления, и еще было заметно какое-то заутреннее усилие. Он как будто искал чего-то глазами в вышине, под куполом, где ютился сизый дымок ладана, еще пронизанный последними лучами уходящего дня. Губы его шептали
все одно слово...
Закончилось это
большим скандалом: в один прекрасный день баба Люба, уперев руки в бока, ругала Уляницкого на
весь двор и кричала, что она свою «дытыну» не даст в обиду, что учить, конечно, можно, но не так… Вот посмотрите, добрые люди: исполосовал у мальчика
всю спину. При этом баба Люба так яростно задрала у Петрика рубашку, что он завизжал от боли, как будто у нее в руках был не ее сын, а сам Уляницкий.
Тут были и дети, очень чистенькие и нарядные, но нас
больше всего интересовал наш знакомец.
С еще
большей торжественностью принесли на «дожинки» последний сноп, и тогда во дворе стояли столы с угощением, и парубки с дивчатами плясали до поздней ночи перед крыльцом, на котором сидела
вся барская семья, радостная, благожелательная, добрая.
На кухне вместо сказок о привидениях по вечерам повторяются рассказы о «золотых грамотах», о том, что мужики не хотят
больше быть панскими, что Кармелюк вернулся из Сибири, вырежет
всех панов по селам и пойдет с мужиками на город.
Еврейский мальчик, бежавший в ремесленное училище; сапожный ученик с выпачканным лицом и босой, но с
большим сапогом в руке; длинный верзила, шедший с кнутом около воза с глиной; наконец, бродячая собака, пробежавшая мимо меня с опущенной головой, —
все они, казалось мне, знают, что я — маленький мальчик, в первый раз отпущенный матерью без провожатых, у которого, вдобавок, в кармане лежит огромная сумма в три гроша (полторы копейки).
В
больших, навыкате, глазах (и кто только мог находить их красивыми!) начинала бегать какая-то зеленоватая искорка.
Все мое внимание отливало к пяти уколам на верхушке головы, и я отвечал тихо...
Я начинал что-то путать. Острия ногтей
все с
большим нажимом входили в мою кожу, и последние проблески понимания исчезали… Была только зеленая искорка в противных глазах и пять горячих точек на голове. Ничего
больше не было…
Чаще
всего он схватывал с чьей-нибудь постели
большую подушку и метким ударом сбивал нас обоих с ног.
Первое время настроение польского общества было приподнятое и бодрое. Говорили о победах, о каком-то Ружицком, который становится во главе волынских отрядов, о том, что Наполеон пришлет помощь. В пансионе ученики поляки делились этими новостями, которые приносила Марыня, единственная дочь Рыхлинских. Ее
большие, как у Стасика, глаза сверкали радостным одушевлением. Я тоже верил во
все эти успехи поляков, но чувство, которое они во мне вызывали, было очень сложно.
Старик Рыхлинский по — прежнему выходил к завтраку и обеду, по — прежнему спрашивал: «Qui a la règle», по — прежнему чинил суд и расправу. Его жена также степенно вела обширное хозяйство, Марыня занималась с нами, не давая
больше воли своим чувствам, и
вся семья гордо несла свое горе, ожидая новых ударов судьбы.
В
большом шумном классе
все было чуждо, но особенное, смущение вызвала во мне знакомая фигура некоего старого гимназиста Шумовича.
Между тем с крыльца раздался звонок, и
все гимназисты ринулись с той же стремительностью в здание. Ольшанский, вошедший в роль покровителя, тащил меня за руку. Добежав до крыльца, где низенький сторож потрясал
большим звонком, он вдруг остановился и, ткнув в звонаря пальцем, сказал мне...
Когда голова наклонялась, архивариус целовал судью в живот, когда поднималась, он целовал в плечо и
все время приговаривал голосом, в который старался вложить как можно
больше убедительности...
Географ Самаревич
больше всех походил на Лотоцкого, только в нем не было ни великолепия, ни уверенности.
В каждом классе у Кранца были избранники, которых он мучил особенно охотно… В первом классе таким мучеником был Колубовский, маленький карапуз, с
большой головой и толстыми щеками… Входя в класс, Кранц обыкновенно корчил примасу и начинал брезгливо водить носом.
Все знали, что это значит, а Колубовский бледнел. В течение урока эти гримасы становились
все чаще, и, наконец, Кранц обращался к классу...
Глаза невольно потупляются, и
все же чувствуешь где-то близко над собой огромное лицо почти без выражения,
большие тускло — серые глаза и два седоватых бакенбарда.
И вдруг гигант подымается во
весь рост, а в высоте бурно проносится ураган крика. По
большей части Рущевич выкрикивал при этом две — три незначащих фразы,
весь эффект которых был в этом подавляющем росте и громовых раскатах.
Всего страшнее было это первое мгновение: ощущение было такое, как будто стоишь под разваливающейся скалой. Хотелось невольно — поднять руки над головой, исчезнуть, стушеваться, провалиться сквозь землю. В карцер после этого мы устремлялись с радостью, как в приют избавления…
Венеры эти, Марсы, Юпитеры, понимаешь, звезды, планеты…
все миры,
больше нашей земли…
— Вот в том-то, понимаешь, и штука, — ответил капитан просто: — темно, хоть глаз выколи, а он видит, что лохматый и черный… А зажег спичку, — нигде никого…
все тихо. Раз насыпал на полу золы… Наутро остались следы, как от
большой птицы… А вот недавно…
И вот в связи с этим мне вспоминается очень определенное и яркое настроение. Я стою на дворе без дела и без цели. В руках у меня ничего нет. Я без шапки. Стоять на солнце несколько неприятно… Но я совершенно поглощен мыслью. Я думаю, что когда стану
большим, сделаюсь ученым или доктором, побываю в столицах, то
все же никогда, никогда не перестану верить в то, во что так хорошо верит мой отец, моя мать и я сам.
Рано утром мы обязаны были собираться,
все православные, в одном
большом классе.
Через несколько дней из округа пришла телеграмма: немедленно устранить Кранца от преподавания. В
большую перемену немец вышел из гимназии, чтобы более туда не возвращаться. Зеленый и злой, он быстро шел по улице, не глядя по сторонам,
весь поглощенный злобными мыслями, а за ним шла гурьба учеников, точно стая собачонок за затравленным, но
все еще опасным волком.
В эту минуту во
всей его фигуре было что-то твердое и сурово спокойное. Он, очевидно, знал, что ему делать, и шел среди смятенных кучек, гимназистов, как
большой корабль среди маленьких лодок. Отвечая на поклоны, он говорил только...
Эта песня безотчетно понравилась мне тогда
больше всех остальных. Авдиев своим чтением и пением вновь разбудил во мне украинский романтизм, и я опять чувствовал себя во власти этой поэтической дали степей и дали времен…
И теперь на вопрос Авдиева, понравилась ли мне песня «про бурлаку», я ответил, что понравилась
больше всех.
На вопрос, — почему
больше всех, я несколько замялся.
Ничего
больше он нам не сказал, и мы не спрашивали… Чтение новых писателей продолжалось, но мы понимали, что
все то, что будило в нас столько новых чувств и мыслей, кто-то хочет отнять от нас; кому-то нужно закрыть окно, в которое лилось столько света и воздуха, освежавшего застоявшуюся гимназическую атмосферу…
Брат сначала огорчился, по затем перестал выстукивать стопы и принялся за серьезное чтение: Сеченов, Молешотт, Шлоссер, Льюис, Добролюбов, Бокль и Дарвин. Читал он опять с увлечением, делал
большие выписки и порой, как когда-то отец, кидал мне мимоходом какую-нибудь поразившую его мысль, характерный афоризм, меткое двустишие, еще, так сказать, теплые, только что выхваченные из новой книги. Материал для этого чтения он получал теперь из баталионной библиотеки, в которой была
вся передовая литература.
Я представил себе непривлекательно — умное лицо священника — обрусителя… Шалость дрянная… Протоиерей
больше чиновник и педагог и политик, чем верующий пастырь, для которого святыня таинства стояла бы выше
всех соображений… Да, кажется, он мог бы это сделать.
Но это было мгновение… Я встретился с его взглядом из-под епитрахили. В нем не было ничего, кроме внимательной настороженности духовного «начальника»… Я отвечал формально на его вопросы, но мое волнение при этих кратких ответах его озадачивало. Он тщательно перебрал
весь перечень грехов. Я отвечал по
большей части отрицанием: «грехов» оказывалось очень мало, и он решил, что волнение мое объясняется душевным потрясением от благоговения к таинству…
Не знаю, какие именно «
большие секреты» она сообщила сестре, но через некоторое время в городе разнесся слух, что Басина внучка выходит замуж. Она была немного старше меня, и восточный тип делал ее еще более взрослой на вид. Но
все же она была еще почти ребенок, и в первый раз, когда Бася пришла к нам со своим товаром, моя мать сказала ей с негодующим участием...
Книг было не очень много и
больше все товар по тому времени ходкий: Дюма, Евгений Сю, Купер, тайны разных дворов и, кажется, уже тогда знаменитый Рокамболь…
Брат был для меня
большой авторитет, но
все же я знал твердо, что не вернусь ни через полчаса, ни через час. Я не предвидел только, что в первый раз в жизни устрою нечто вроде публичного скандала…