Неточные совпадения
Не знаю
уж по какой логике, — но лакей Гандыло опять принес отцовскую палку и вывел меня на крыльцо, где я, — быть может, по связи с прежним эпизодом такого же рода, —
стал крепко бить ступеньку лестницы.
Однажды отец, выслушав нашу чисто попугайскую утреннюю молитву, собрал нас в своем кабинете и
стал учить ее правильному произношению и смыслу. После этого мы
уже не коверкали слов и понимали их значение. Но молитва была холодна и не затрагивала воображения.
Как бы то ни было, наряду с деревней, темной и враждебной, откуда ждали какой-то неведомой грозы, в моем воображении существовала
уже и другая. А фигура вымышленного Фомки
стала мне прямо дорогой и близкой.
В пансионе Окрашевской учились одни дети, и я чувствовал себя там ребенком. Меня привозили туда по утрам, и по окончании урока я сидел и ждал, пока за мной заедет кучер или зайдет горничная. У Рыхлинскогс учились не только маленькие мальчики, но и великовозрастные молодые люди, умевшие
уже иной раз закрутить порядочные усики. Часть из них училась в самом пансионе, другие ходили в гимназию. Таким образом я с гордостью сознавал, что впервые
становлюсь членом некоторой корпорации.
— Не он? — спросил мой товарищ. Оказалось, однако, что фамилия нового учителя была все-таки Гюгенет, но это была
уже гимназия, казенное учреждение, в котором веселый Гюгенет тоже
стал казенным.
Мне нравились его крутой лоб, светлые глаза, то сверкавшие шаловливым весельем, то внезапно тускневшие и заволакивавшиеся непонятным мне и загадочным выражением, его широкоплечая фигура с тонким
станом, в
узком старом мундирчике, спокойная самоуверенность и чувство какого-то особого превосходства, сквозившее во всех его приемах.
Все это было так завлекательно, так ясно и просто, как только и бывает в мечтах или во сне. И видел я это все так живо, что… совершенно не заметил, как в классе
стало необычайно тихо, как ученики с удивлением оборачиваются на меня; как на меня же смотрит с кафедры старый учитель русского языка, лысый, как колено, Белоконский,
уже третий раз окликающий меня по фамилии… Он заставил повторить что-то им сказанное, рассердился и выгнал меня из класса, приказав
стать у классной двери снаружи.
Увы! За первой остановкой последовала вторая, за ней третья, в пока мы дошли до центра города, пан Крыжановский
стал совершенно неузнаваем. Глаза его гордо сверкали, уныние исчезло, но, — что
уже было совсем плохо, — он
стал задирать прохожих, оскорблять женщин, гоняться за евреями… Около нас
стала собираться толпа. К счастью, это было
уже близко от дома, и мы поспешили ретироваться во двор.
Только
уже в Ровно из разговоров старших я понял, что доступ в университет мне закрыт и что отныне математика должна
стать для меня основным предметом изучения.
И даже более: довольно долго после этого самая идея власти, стихийной и не подлежащей критике, продолжала стоять в моем уме, чуть тронутая где-то в глубине сознания, как личинка трогает под землей корень еще живого растения. Но с этого вечера у меня
уже были предметы первой «политической» антипатии. Это был министр Толстой и, главное, — Катков, из-за которых мне
стал недоступен университет и предстоит изучать ненавистную математику…
Топот усиливается, как прилив, потом
становится реже, проходит огромный инспектор, Степан Яковлевич Рущевич, на дворе все стихает, только я все еще бегу по двору или вхожу в опустевшие коридоры с неприятным сознанием, что я
уже опоздал и что Степан Яковлевич смотрит на меня тяжелым взглядом с высоты своего огромного роста.
Антось нимало не смутился. Скорчив невероятную рожу, он вытянул губы хоботом и так щелкнул в сторону Павла, что обе женщины расхохотались
уже над Павлом. К вечеру он
стал на кухне своим человеком и пользовался видимым успехом.
О медицинской помощи, о вызове доктора к заболевшему работнику тогда, конечно, никому не приходило в голову. Так Антось лежал и тихо стонал в своей норе несколько дней и ночей. Однажды старик сторож, пришедший проведать больного, не получил отклика. Старик сообщил об этом на кухне, и Антося сразу
стали бояться. Подняли капитана, пошли к мельнице скопом. Антось лежал на соломе и
уже не стонал. На бледном лице осел иней…
Вообще я
уже стал тогда одним из любимых его учеников, и порой наши беседы принимали оттенок своеобразной дружбы взрослого человека и юноши, почти мальчика.
Нужно только, чтобы в центре
стал ясный образ, а
уже за ним в туманные глубины воображения, в бесконечную даль непознанного, неведомого в природе и жизни, потянутся свои живые отголоски и будут уходить, дрожа, вспыхивая, плача, угасая.
А затем кое — где из красивого тумана, в котором гениальною кистью украинского поэта были разбросаны полные жизни и движения картины бесчеловечной борьбы,
стало проглядывать кое-что, затронувшее
уже и меня лично.
К экзаменам брат так и не приступал. Он отпустил усики и бородку,
стал носить пенсне, и в нем вдруг проснулись инстинкты щеголя. Вместо прежнего увальня, сидевшего целые дни над книгами, он представлял теперь что-то вроде щеголеватого дэнди, в плоеных манишках и лакированных сапогах. «Мне нужно бывать в обществе, — говорил он, — это необходимо для моей работы». Он посещал клубы,
стал отличным танцором и имел «светский» успех… Всем давно
уже было известно, что он «сотрудник Трубникова», «литератор».
Вдруг до моего сознания долетел чуть внятный звук, будто где-то далеко ударили ложечкой по стакану. Я знал его: это — отголосок бубенчиков. Она
уже выехала, но еще далеко: таратайка, пробирается сетью узеньких переулков в предместий. Я успею дойти до моста, перейти его и
стать в тени угловой лавки. А пока… еще немного додумать.
Молодежь
стала предметом особого внимания и надежд, и вот что покрывало таким свежим, блестящим лаком недавних юнкеров, гимназистов и студентов. Поручик в свеженьком мундире казался много интереснее полковника или генерала, а студент юридического факультета интереснее готового прокурора. Те — люди,
уже захваченные колесами старого механизма, а из этих могут еще выйти Гоши или Дантоны. В туманах близкого, как казалось, будущего начинали роиться образы «нового человека», «передового человека», «героя».
На следующий день
стало известно, что Лена больна скарлатиной и что она еще простудилась, возвращаясь
уже больной с последнего урока танцев.
Было это
уже весной, подходили экзамены, наши вечера и танцы прекратились, потом мы уехали на каникулы в деревню. А когда опять подошла осень и мы
стали встречаться, я увидел, что наша непрочная «взаимная симпатия» оказалась односторонней. Задатки этой драмы были даны вперед. Мы были одногодки. Я перешел в пятый класс и оставался по — прежнему «мальчишкой», а она
стала красивым подростком пятнадцати лет, и на нее
стали обращать внимание ученики старших классов и даже взрослые кавалеры.
Неточные совпадения
Бобчинский. А я так думаю, что генерал-то ему и в подметки не
станет! а когда генерал, то
уж разве сам генералиссимус. Слышали: государственный-то совет как прижал? Пойдем расскажем поскорее Аммосу Федоровичу и Коробкину. Прощайте, Анна Андреевна!
Уж звезды рассажалися // По небу темно-синему, // Высоко месяц
стал. // Когда пришла хозяюшка // И
стала нашим странникам // «Всю душу открывать…»
Уж налились колосики. // Стоят столбы точеные, // Головки золоченые, // Задумчиво и ласково // Шумят. Пора чудесная! // Нет веселей, наряднее, // Богаче нет поры! // «Ой, поле многохлебное! // Теперь и не подумаешь, // Как много люди Божии // Побились над тобой, // Покамест ты оделося // Тяжелым, ровным колосом // И
стало перед пахарем, // Как войско пред царем! // Не столько росы теплые, // Как пот с лица крестьянского // Увлажили тебя!..»
— Коли всем миром велено: // «Бей!» —
стало, есть за что! — // Прикрикнул Влас на странников. — // Не ветрогоны тисковцы, // Давно ли там десятого // Пороли?.. Не до шуток им. // Гнусь-человек! — Не бить его, // Так
уж кого и бить? // Не нам одним наказано: // От Тискова по Волге-то // Тут деревень четырнадцать, — // Чай, через все четырнадцать // Прогнали, как сквозь строй! —
— Больно лаком
стал! — кричали они, — давно ли Аленку у Митьки со двора свел, а теперь поди-кось
уж у опчества бабу отнять вздумал!